Захар
Шрифт:
В чём меня пытались уличить – это очевидно. В том, что я экстремист и негодяй. И у них есть для этого некоторые основания. Просто им никто не объяснил, что половина классиков в России – были при жизни законченные экстремисты и негодяи. Какой уж с меня спрос тогда.
– Особняком в вашем творчестве стоит книга о Леониде Леонове, вышедшая в серии ЖЗЛ. Чем вам близок советский классик?
– Он гениальный писатель, совершенно меня зачаровывающий. Прочитайте повесть «Evgenia Ivanovna» или «Дорогу на океан» и, если у вас не умерло читательское чувство, зрение и слух, – поймёте, о чём речь. Потом, судьба
«Московские новости» (18 января 2013; Ксения Туркова)
– Какие слова вы считаете сейчас особенно важными, ключевыми?
– Важны не просто слова, а обстоятельства их произнесения и люди, которые их произносят. Для меня важны, к примеру, слова «Родина», «Империя». Проблема в том, что одних от этих слов воротит, но есть другие, ещё более худшие, – которые их безжалостно «пользуют», не подкрепляя произнесения этих слов ничем – ни поступком, ни жизнью, не сердцем.
В общем, мне больно, что самые важные слова для всякого русского человека сначала были осмеяны вульгарными квазилибералами, а потом взяты в оборот профессиональными «государственными патриотами».
– Существуют ли для вас антислова?
– Все слова уместны в своём контексте. Я немного устал от слов «позитивный» и «негативный». Особенно от слова «позитивный».
– Есть ли слова, которые вы никогда себе не позволите как писатель?
– Я старательно избегаю слов, которые через десять лет перестанут что-либо значить для любого читателя. Все эти модные слова, вроде «тренд» или «контент», или компьютерная лексика, или что-то там связанное с мобильными телефонами – всё это очень быстро изменяется.
– Что бы вы назвали главной бедой современного русского языка?
– Нет никакой беды. Пока есть хорошая литература – она справляется с любой лексикой. Схожие процессы были после революции 1917-го: колоссальное количество жаргонизмов и советизмов проникло в речь. Но Платонов и Зощенко всё это ввели в литературный словарь – и вульгарность этого словаря сразу снизилась, а потом и растворилась.
– В вашем доме есть какие-то речевые табу? За какие слова вы ругаете детей (если ругаете)?
– На слова – никаких особых табу нет. Есть табу на пошлость и глупость. Но это всегда ситуативные вещи.
– Нужен ли в разговорах с детьми какой-то особый язык? Какой? Или с ними надо сразу разговаривать как со взрослыми?
– Нужно, чтоб ваша речь им была понятна. Нужно уважительное общение. Кривляться с детьми и строить из себя очень взрослых надо поменьше. На самом деле большинство из нас недалеко от них ушли.
– Вы вообще обращаете внимание на ошибки в речи и на письме? Как реагируете на них, поправляете людей?
– Скорей, равнодушно. Меня раздражают не ошибки, а глупость вообще. Я вырос в деревне, там много людей говорило с теми или иными ошибками.
«Российская газета» (25 ноября 2014; Клариса Пульсон)
– Когда отпускали «Обитель» в люди,
– Едва ли можно всерьёз говорить о том, что я ждал чего-то определённого. Есть пара критиков, которые бегают с веником за очередной моей книжкой и каждые два года вот уже десять лет рапортуют, что «Прилепин кончился». Прибегали и в этот раз.
Есть люди, чей отзыв я и не надеялся услышать. Но услышал и был счастлив.
И есть читатели. Думаю, я уже пару тысяч писем получил по поводу «Обители» за последние пять месяцев. Отзывы приходят буквально каждый день со всех концов света. Этого я вовсе не ожидал. Есть совершенно пронзительные письма.
Там такие вещи говорят люди и о себе, и обо мне – очень добрые и проникновенные. Как будто бы, знаете, я их сын приёмный – которого они искали, и вдруг я отыскался. Редкий случай, когда я даже жене об этом рассказать стесняюсь. Но маме такие письма пересылаю иногда. Мама не нарадуется, конечно же.
– Как Вы сами думаете, что именно так зацепило?
– Человеческая история, наверное. Современная человеческая история. Далеко не все воспринимают Артёма, Галю и Эйхманиса как исторических персонажей – люди читают о себе, о мужчине и женщине, о вере, о слабости, о подлости, и возможности преодолеть хотя бы на миг человеческое в себе – стать больше, чем ты есть.
– Очень заметна разница в восприятии книги у людей, перешагнувших пятидесятилетний рубеж, и теми, кому меньше тридцати. Первые стараются узнать реальных персонажей, сравнивают с воспоминаниями Дмитрия Сергеевича Лихачёва, «Архипелагом ГУЛАГ» и «Зоной», похоже – не похоже, ищут исторические несоответствия. С молодыми читателями всё ещё интереснее и не так очевидно. Кто-то видит в «Обители» антиутопию (Соловки – эдакая лаборатория по «деланию нового человека»). Кто то читает книгу как авантюрный приключенческий роман в духе «Графа Монте-Кристо»… Кто-то видит своеобразную ролевую игру, даже идентифицируют себя с главным героем – как бы я повёл себя в таких обстоятельствах. Какое из этих… «восприятий» ближе автору? И вообще, как относитесь к такому разбросу трактовок?
– Очень доволен таким разбросом трактовок. Понимаете, такой разброс трактовок как раз и говорит, что мне в этом тексте несколько раз удалось зафиксировать живую жизнь – которая всегда вмещает в себя всё: и трагедию, и комедию, и плутовской роман, и мелодраму, и что угодно. Жизнь безумно богата. Литература может иногда этим богатством воспользоваться. В идеале пользоваться надо так, чтоб не было понятно, где тут жизнь, а где литература. Так, чтобы литературный персонаж мог стать твоим другом или врагом – и ты готов думать о нём не реже, чем о своей жене, ссориться с ним, звать его на помощь.
– Вы человек в литературе искушённый и опытный, наверняка понимали, что параллели и ассоциации с Солженицыным неизбежны. И реакция будет острой и неоднозначной…
– Были сравнения с Солженицыным – и то, как правило, со стороны тех людей, которые болезненно на этой фигуре зациклены и во всём видят опасность для Александра Исаевича.
Я Солженицына не пытаюсь оспорить; к чему? Никакая тема никогда не будет закрыта до конца – ни война, ни тюрьма, ни революция. Всякая новая эпоха даёт шанс настроить оптику чуть иначе, увидеть те же события с другого расстояния.