Закат и падение Римской Империи. Том 2
Шрифт:
Лишь только Галл был облечен в порфиру, Юлиан получил возможность дышать воздухом свободы, литературы и язычества. Софисты, которые привлекали к их царственному ученику его литературные наклонности и его щедрость,
установили тесную связь между литературой Греции и ее религией, и Гомеровы поэмы, вместо того чтобы возбуждать удивление в качестве оригинального произведения человеческого гения, серьезно приписывались небесному вдохновению Аполлона и муз. Олимпийские боги - в том виде, как они описаны бессмертным певцом, - сами собой запечатлеваются в умах, всего менее склонных к суеверной мнительности. Наше близкое знакомство с их именами и характерами, с их формами и атрибутами как будто придает этим химерическим созданиям действительное и телесное существование, а восхищение, в которое они нас приводят, заставляет наше воображение на минуту верить тем басням, с которыми никак не могут примириться ни наш разум, ни наш опыт. Во времена Юлиана все содействовало тому, чтобы продлить и упрочить эту иллюзию, - и великолепные храмы Греции и Азии, и произведения тех художников, которые выразили божественные мысли поэта в живописи или ваянии и пышности празднеств и жертвоприношений, и успешные хитрости прорицателей, и народные предания об оракулах и чудесах, и старинная двухтысячелетняя привычка. Слабость политеизма в некоторой мере объяснялась умеренностью его притязаний, и благочестие язычников не было несовместимо с самым необузданным скептицизмом. Мифология греков не представляла неразделенной и правильной системы, способной подчинить себе все умственные способности верующего, а состояла из тысячи отдельных и гибких частиц, так что поклонник богов мог по своему произволу определять степень и меру
Но благочестивый философ, искренне принявший и горячо поощрявший народные суеверия, предоставил самому себе привилегию свободного толкования и молча удалился от подножия алтарей в самое святилище храма. Сумасбродная греческая мифология провозглашала ясным и громким голосом, что благочестивый исследователь ее мистерий, вместо того чтобы находить в их буквальном смысле или повод к скандалу, или полное удовлетворение, должен старательно доискиваться сокровенной мудрости, которую древние из предосторожности прикрыли маской безрассудства и вымысла. Философы Платоновой школы, Плотин, Порфирий и божественный Ямвлих, считались самыми искусными знатоками этой аллегорической науки, старавшейся смягчить и согласовать между собой безобразные черты язычества. Сам Юлиан, изучавший эту таинственную науку под руководством почтенного преемника Ямвлиха, Эдесия, стремился к приобретению сокровища, которое - если верить его формальным уверениям - он ценил гораздо дороже, чем владычество над всем миром. В действительности это было такое сокровище, цена которого зависела лишь от личной точки зрения, и каждый художник, льстивший себе мыслью, что ему удалось извлечь драгоценный металл из окружавшей его массы мусора, требовал для себя равного со всеми права отчеканить на нем такое имя и такую фигуру, какие более всего приятны для его личной фантазии. Басня об Аттисе и Кибеле уже была объясенена Порфирием, но его труд лишь воодушевил благочестивое усердие Юлиана, который придумал и опубликовал свое собственное аллегорическое объяснение этого древнего и мистического рассказа. Эта свобода толкований могла удовлетворять тщеславие последователей Платона, но она вместе с тем выставляла наружу бессодержательность их искусства. Нам пришлось бы входить в очень скучные подробности, если бы мы захотели дать читателю нашего времени ясное понятие о странных намеках, натянутых словопроизводствах, напыщенной болтовне и непроницаемой неясности этих мудрецов, воображавших, что они раскрывают систему вселенной. Так как традиции языческой мифологии были изложены в разнообразных видах, то их священные истолкователи могли по своему произволу выбирать самые удобные для них рассказы, а так как они переводили на общепонятный язык произвольно взятый шрифт, то они могли извлекать из всякой басни всякий смысл, какой только мог подходить к их излюбленной религиозной или философской системе.
В сладострастных позах обнаженной Венеры они старались отыскать какое-нибудь нравственное правило или какую-нибудь физическую истину, а в оскоплении Аттиса они усматривали или прохождение солнца между тропиками, или освобождение человеческой души от порока и заблуждения.
Богословская система Юлиана, как кажется, заключала в себе возвышенные и важные принципы натуральной религии. Но так как вера, не основанная на откровении, лишена всякой твердой опоры, то последователь Платона неосторожно вовлекся в привычки, свойственные вульгарному суеверию, так что народные и философские понятия о Божестве смешались между собой и в практической жизни Юлиана, и в его сочинениях, и даже в его уме. Благочестивый император признавал и боготворил Вечную Причину вселенной, приписывая ей все совершенства бесконечной натуры, невидимые для глаз и недоступные для разума слабых смертных. Верховный Бог создал или - согласно со способом выражения последователей Платона - породил постепенную последовательность зависимых духов, богов, демонов, героев и людей, и каждое из существ, получивших жизнь непосредственно от Первопричины, получило вместе с тем и врожденный дар бессмертия. Для того чтобы столь ценное благо не доставалось тем, кто его недостоин, Создатель возложил на искусство и могущество низших богов обязанность организовать человеческое тело и привести в прекрасный стройный порядок царства животное, растительное и ископаемое. Руководству этих божественных министров он поручил временное управление нашим ничтожным миром, но их несовершенное управление не обходится без раздоров и заблуждений. Они разделяли между собой землю и ее обитателей, так что в законах и нравах их поклонников можно ясно различать характеры Марса или Минервы, Меркурия или Венеры. Пока наша бессмертная душа заключена в свою смертную оболочку, и наш интерес, и наш долг требуют, чтобы мы искали милостивого расположения и избегали гнева небесных сил, которые находят в благочестии человеческого рода удовлетворение своей гордости и, может быть, питают самую грубую часть своего существа дымом жертвоприношений. Низшие боги иногда снисходят до того, что одушевляют статуи и поселяются на жительство в храмах, воздвигнутых в их честь. Они по временам посещают землю, но небеса - их настоящий трон и символ их величия. Неизменный порядок, которому подчинены солнце, луна и звезды, был неосмотрительно принят Юлианом за доказательство их вечности, а эта вечность была принята им за достаточное доказательство того, что они были творением не какого-либо низшего божества, а Всемогущего Царя. По системе последователей Платона, видимый мир служит первообразом для мира невидимого. Оживленные божественным духом небесные тела можно считать за самые достойные предметы религиозного поклонения. Солнце, животворное влияние которого проникает и поддерживает вселенную, имеет основательное право на обожание со стороны всего человеческого рода, как блестящий представитель Логоса, этого одушевленного, разумного и благотворного изображения духовного Отца.
Во все века недостаток неподдельного вдохновения возмещался могущественными иллюзиями энтузиастов и ловкими плутнями обманщиков. Если бы во времена Юлиана одни языческие жрецы прибегали к этим уловкам для поддержания своего ослабевавшего авторитета, то их, может быть, можно бы было в некоторой мере извинить ради интересов и привычек жреческого сословия. Но нас и удивляет, и оскорбляет тот факт, что сами философы употребляли во зло суеверное легковерие человеческого рода и что они старались поддерживать греческие мистерии при помощи магии или теургии позднейших платоников. Они нагло хвастались тем, что могут влиять на установленный в природе порядок, проникать в тайны будущего, требовать услуг от низших демонов, наслаждаться лицезрением высших богов и беседой с ними и, освободив душу от ее материальных оков, соединять эту бессмертную частичку с Бесконечным и Божественным Духом.
Благочестивая и отважная любознательность Юлиана обещала философам легкую победу, которая могла иметь чрезвычайно важные последствия благодаря высокому положению их юного приверженца. Юлиан усвоил начальные правила платоновской философии от Эдесия, который перенес в Пергам свою блуждающую и гонимую школу. Но так как по своим преклонным летам этот почтенный мудрец не годился для такого пылкого, деятельного и сметливого ученика, то, по собственному желанию Юлиана, его престарелый наставник был заменен двумя из самых искусных своих учеников, Хрисанефием и Евсевием. Эти философы, как кажется, распределили между собой роли и подготовились к ним; возбудив в искателе истины нетерпеливые надежды путем темных намеков и притворных споров, они передали его на руки своего сообщника Максима, который был самым смелым и самым искусным мастером в теургии. Его руками Юлиан и был втайне посвящен в Эфесе, когда ему был двадцатый
Важная тайна Юлианова вероотступничества была вверена посвященным, с которыми его связывали священные узы дружбы и религии. Эта приятная весть была с осторожностью распущена между приверженцами старого культа, и будущее повышение Юлиана сделалось предметом надежд, молитв и предсказаний язычников во всех провинциях империи. От усердия и добродетелей этого царственного новообращенного они с уверенностью ожидали избавления от всех зол и возвращения им всех благ, а Юлиан, вместо того чтобы порицать горячность их благочестивых ожиданий, чистосердечно сознавался, что желал бы достигнуть такого положения, в котором мог бы быть полезным своему отечеству и своей религии. Но к этой религии относился враждебно преемник Константина, капризные страсти которого то спасали жизнь Юлиана, то грозили ему гибелью. Искусства магии и прорицания были запрещены при деспотическом правительстве, которое унижалось до того, что боялось их, и, хотя язычникам неохотно дозволяли совершать их суеверные обряды, Юлиану, вследствие его высокого положения, не было бы дозволено пользоваться всеобщей веротерпимостью. Вероотступник скоро сделался вероятным наследником престола, и только его смерть могла бы успокоить основательные
опасения христиан. Но молодой принц, мечтавший не столько о славе мученика, сколько о славе героя, скрывал свою религию ради своей личной безопасности, а податливый характер политеизма дозволял ему присутствовать при публичном богослужении секты, которую в глубине своей души он презирал. Либаний считал такое лицемерие со стороны своего друга достойным не порицания, а похвалы. «Подобно тому, - говорит этот оратор - как статуи богов, которые когда-то были запачканы в грязи, снова ставятся в великолепном храме, и в уме Юлиана утвердилась полная красоты истина, после того как она очистилась от заблуждений и безрассудств его воспитания. Его убеждения изменились, но так как было бы опасно их высказывать, то он ничего не переменил в своем образе действий. В противоположность Эзопову ослу, спрятавшемуся под львиной шкурой, наш лев был вынужден спрятаться под ослиной шкурой, и, хотя он принял те мнения, какие предписывал рассудок, он счел нужным подчиниться требованиям благоразумия и необходимости». Притворство Юлиана продолжалось более десяти лет - со времени его тайного посвящения в Эфесе и до начала междоусобной войны, когда он публично признал себя непримиримым врагом и Христа, и Констанция. Это стесненное положение, может быть, содействовало усилению его благочестия, и, после того как он исполнял свою обязанность присутствовать в торжественные праздники на христианских собраниях, он с нетерпением влюбленного спешил домой, чтобы добровольно жечь в своей домашней капелле ладан перед Юпитером и Меркурием. Но так как всякое притворство тяжело для добросовестного человека, то исполнение христианских обрядов усиливало отвращение Юлиана к религии, отнимавшей свободу у его ума и заставлявшей его держаться образа действий, несогласного с самыми благородными свойствами человеческой натуры - искренностью и мужеством.
Ничто не мешало Юлиану предаваться своим влечениям и отдавать предпочтение богам Гомера и Сципионов перед новой религией, которую его дядя ввел в Римской империи и в которую он сам был посвящен таинством крещения. Но, в качестве философа, он сознавал свою обязанность оправдать свое отпадение от христианства, для которого служили опорой огромное число новообращенных, ряд пророчеств, блеск чудес и множество свидетельств. В тщательно обработанном сочинении, которое он писал среди приготовлений к войне
с Персией, он изложил сущность тех аргументов, которые он долго взвешивал в своем уме. Некоторые отрывки из этого сочинения, дошедшие до нас благодаря тому, что были спрятаны его противником, запальчивым Кириллом Александрийским, представляют странную смесь остроумия и учености, лжемудрствования и фанатизма. Изящество слога и высокое положение автора рекомендовали его вниманию публики, и в списке нечестивых врагов христианства знаменитое имя Порфирия стерлось перед превосходствами личных достоинств и репутации Юлиана. Умы верующих были или увлечены, или скандализованы, или встревожены; а язычники, иногда пускавшиеся в эту неравную борьбу, стали заимствовать из популярного произведения своего царственного миссионера неистощимый запас обманчивых возражений. Но, усидчиво предаваясь этим богословским занятиям, римский император впитал в себя низкие предубеждения и страсти, свойственные тем, кто занимается богословской полемикой; он проникся непоколебимым убеждением, что на нем лежит обязанность поддерживать и распространять свои религиозные мнения, и в то время, как он втайне оставался доволен силой и ловкостью, с которыми он владел орудиями полемики, он начинал не доверять искренности своих противников и презирать их слабоумие, если они упорно сопротивлялись силе его доводов и его красноречия.
Христиане, взиравшие на отступничество Юлиана с ужасом и негодованием, боялись не столько его аргументов, сколько его могущества. Язычники, видя его пылкое усердие, ожидали, быть может, с нетерпением, что против тех, кто отвергает богов, зажгутся костры гонения и что изобретательная ненависть Юлиана придумает какие-нибудь усовершенствованные способы казней и пыток, с которыми была незнакома грубая и неопытная ярость его предшественников. Но ни надежды, ни опасения религиозных партий, по-видимому, не сбылись благодаря благоразумию и человеколюбию монарха, заботившегося о своей собственной репутации и об общественном спокойствии и о правах человеческого рода. И история, и собственные размышления научили Юлиана, что, если спасительное насилие и может иногда излечивать телесные недуги, ошибочных мнений не могут вырвать из ума ни железо, ни огонь. Сопротивляющуюся жертву можно силой притащить к подножию алтаря, но ее сердце будет протестовать против невольно совершенного ею святотатства. От угнетения религиозное упорство лишь