Заколдованная рубашка
Шрифт:
— Как Никифор придет, стань у дверей, никого ко мне не пускай, распорядился Александр. — А если Герасим от папа явится, скажи, что я еще не вставал.
Высокий, быстрый в движениях, Александр в семнадцать лет казался намного старше, таким замкнутым было его лицо. Бледность, скуластость, горячий хмурый глаз под широкой бровью — всё было взрослое, как будто уже определившееся навсегда. Но стоило Александру оживиться, повеселеть, — и вдруг наружу выступал мальчишка, зеленый мечтатель, наивный и жадный до всего нового, нетерпимый ко всякому злу, упрямый и великодушный.
Да он и вправду только недавно вышел из-под опеки
К месье Эвиану шли со всеми заботами и горестями, ему поверяли маленькие и большие тайны, в его мезонине прятались от барского гнева. И для всех — от няни Василисы до дворового мальчишки — у швейцарца находилось и умное слово, и ласка, и внимание. Месье Эвиан впитал в себя дух революции 1848 года, он не только на словах, но и на деле был горячим защитником справедливости и равенства всех людей. Бывало, с половины генерала доносится хриплый бешеный крик, опрометью бегут ошалевшие от страха слуги, шепчутся: «Опять в часть посылают… Велено розог дать. Ох, засекут парня, не вытерпеть ему!» Шатаясь, возвращались высеченные из части, сваливались где-нибудь в темном углу, и там находили их месье Эвиан с Александром. Мальчик с состраданием и ужасом смотрел на людей, а месье Эвиан пользовался случаем и внушал своему воспитаннику отвращение ко всякому насилию над людьми, к жестокости и самовластию сильных.
— Почто дитё расстраиваешь, мусье? У дитяти головка заболит, вон уж глазки покраснели… — ворчала няня Василиса.
— О, это нитшево, это карашо, Василис, — говорил месье Эвиан. — У тшеловек должен быть не только тут, но и тут… — И он трогал лоб, а потом показывал на сердце.
Александр обожал своего воспитателя — кроме няни Василисы, это был единственно близкий ему человек, потому что матери своей он не помнил (она умерла тотчас после родов), а отец всегда оставался для него чужим, далеким и страшным.
Месье Эвиан давал своему питомцу читать «Хижину дяди Тома» и «Записки охотника». Он приносил Александру «Сороку-воровку» Герцена и «Детство» Толстого — книги, которые будили ум и душу мальчика, заставляли вглядываться в окружающее, сравнивать и возмущаться. Мальчик рос, и всё крепче становилось в нем убеждение, что цель жизни всякого настоящего, большого человека — служение людям. Он видел вокруг грубость нравов, принуждение, жестокость и твердо, навсегда решил: всю свою жизнь он будет бороться, отстаивать справедливость, добро, равенство.
Университет, новые товарищи, которых он себе выбрал — опять-таки не случайно, а под влиянием месье Эвиана, — еще сильнее укрепили в Александре эти мысли.
В университете все и всё было в величайшем волнении. Молодежь места себе не находила: когда, когда же наконец отменят ненавистное, позорящее Россию крепостное право, когда освободят несчастных рабов, когда переделают суды и выгонят всех крючкотворов и взяточников, когда преобразуют армию?! Молодые головы лелеяли самые дерзкие, самые благородные планы.
И Александр, подготовленный воспитанием Эвиана, сразу примкнул к молодым вожакам этого движения, стал одним из самых рьяных.
Ему уже была известна страшная слава отца. По приговору генерал-аудитора солдат прогоняли сквозь строй, забивали шпицрутенами, отправляли на каторгу. Имя Есипова заставляло людей дрожать и креститься.
При Николае Первом генерал еще не так свирепствовал, были крепостники и полютее. Но вот Николай умер, в России повеяло пока еще неопределенными и очень умеренными реформами, заговорили об освобождении крестьян, и Есипов пришел в неистовство. Как, дать волю лапотникам! Да это же конец мира! Конец русского помещика-дворянина! Да это немедленно приведет Россию к революции во сто крат сильнее и разрушительнее той, что была во Франции Людовика!
И генерал слепо возненавидел даже самых «тихих» либералов. Студенты, профессора — все, кто стоял за перемены, становились его злейшими врагами. Мысль, что его родной сын, его Александр, учится в этом крамольном заведении, водится с людьми нового толка, не давала ему покоя. Есипов и у себя в доме искал крамолу и неизменно находил ее — месье Эвиан. Он давно уже уволил храброго маленького швейцарца, но не мог искоренить вольнолюбивый дух его, оставленный и крепко проросший в Александре.
Теперь почти каждая встреча с сыном, каждый разговор неизменно кончались взрывом. Вот и сейчас, если отец узнает, что к Александру пришел ходок из деревни, разразится буря. Ох, как бы это половчее устроить, чтоб он не узнал: могут пострадать ни в чем не повинные люди! Надо во что бы то ни стало провести Никифора тайно, скрыть его…
— Так ты сама, нялка, покарауль у двери, — повторил Александр няне.
Он нетерпеливо заметался по комнате, откинул занавес у окна, прижался лбом к стеклу.
Улица была тиха и пустынна в этот утренний час. Проехал в санках чиновник, проскакал верховой курьер с депешами, две старушки в бедных салопчиках просеменили, видно, в церковь.
Александр рассеянно смотрел, как в доме напротив зажигают по случаю хмурого утра свечи, как прыгают по заснеженным крышам галки. Мысли его были далеко, когда в дверь поскреблись.
— Ты, Никифор? Входи, входи…
Няня в дверях подтолкнула брата, а сама стала «на часы». Неслышно ступая в толстых белых чулках, вошел большой, костистый мужик, рыжебородый, с таким же, как у Василисы, умным и зорким взглядом. Это и был бурмистр псковской деревни Есиповых — Никифор Глотов. Не в первый раз видел его Александр. Еще когда в доме жил месье Эвиан, Никифор, приезжая с деревенскими припасами в город, всегда появлялся в комнатах барчука. То просил за соседа, которого генерал не в очередь приказал сдать в рекруты, то хлопотал, чтобы не продавали врозь крестьянскую семью. Редко удавалось Александру смягчить отца, добиться, чтоб отменил жестокий приказ. И все-таки Никифор, сначала со слов сестры Василисы, а потом и по собственному своему разумению, считал барчука единственной «надежей» и «заступником».