Заколдованный круг
Шрифт:
Она посмотрела на него, прищурясь. Затем сказала в пространство:
— Ох, и глупый же все-таки народ мужчины!..
Так было днем. Иначе было ночью. Ночью, когда они были вдвоем. На дворе стояла ночь, она заглядывала в окно. Проносился ветер, шелестел в старых яблонях в саду, улетал и затихал. Они лежали голые под теплой шкурой. Она всегда спала голая, прижавшись к нему своим крепким телом, кожа у нее гладкая, груди крепкие, как у девушки, разве скажешь, что это женщина — мать, хотя, впрочем, она еще не мать — пока.
Ее руки… Сколько она работает, а они такие
Да, ночью иначе. Тогда все легко, все ясно, и они так хорошо понимают друг друга. Она понимает его, а он ее, они готовы уступать друг другу, больше им ничего не надо. Ховард понимает, что она чтит старинные обычаи, — ведь люди дорожат ими. Да и сам он вовсе не хочет их нарушать, скорее, наоборот. И Рённев понимает, что у него чешутся руки, когда он видит, как все идет вкривь и вкось, как пропадает время и силы, как все гибнет зазря. Она соглашается с ним, ей видится новый хутор, новая Нурбюгда, радостные жители…
Но вновь наступал день, и опять все становилось иным. Прежде всего — она сама становилась иной.
Он с удивлением убеждался: он ее не знает.
Случалось, он напоминал ей о ее словах. Но тогда она отвечала:
— Так это ведь ночью было!
Или:
— Ночью чего только не скажешь…
Прежние женщины научили его, собственно, только одному. Когда он бывал с женщиной, она таяла, она превращалась в воск в его руках или исходила слезами. Через несколько встреч он знал ее, как родной выгон.
С Рённев было иначе. Она раскалялась. Она раскалялась добела. Но наутро, остыв, она снова была тверда. Или, пожалуй, становилась еще тверже. Порой казалось даже, будто она ищет ссоры, будто она в такие утренние часы ненавидит его.
Если девушки, которых он знал раньше, напоминали ему родной выгон, где он знал каждый пень и каждый камень, то Рённев напоминала ему — он не мог объяснить себе почему — огромные, дремучие леса вокруг Нурбюгды.
Он ее не знает. Но у него слабеют ноги, как только он подходит к ней.
А она? Она его, конечно, не знает. Во всяком случае, не до конца. (И сам-то ты себя не знаешь, подумал он.) Но ему кажется, будто она и не старается узнать его. Будто ей важно не узнать его, а нечто совсем иное. Или, может быть, она уже знает его? Узнала, и не стремясь к этому? Может быть, она словно сидит на горе, и весь он у нее как на ладони, и, куда бы она ни взглянула, она видит все как есть?
Это ему неизвестно. Но одно ему известно — он видит по ее глазам при нечаянной встрече, что ноги слабеют не только у него.
Пусть уж так и будет: путь его лежит дальше в глубь этого леса, в которой он заблудился. Поздно звать мать, как он делал мальчишкой, заблудившись на выгоне.
Пусть так оно и идет. Будь он хоть трижды уверен, что в углу сидит и ждет своего часа сам дьявол.
Да. Ночью всё было просто. Днем, случалось, им приходилось нелегко.
Бывало и по-иному.
Днем все шло хорошо. Он накидывался на работу. Пусть жизнь вокруг бьет ключом, никаких передышек. Нужно переделать сотню дел, одно подгоняет другое.
В скором времени среди работников пошел шепоток, что новый хозяин — сущее наказание для хусманов, от зари до зари нет от него покоя, всюду поспевает зараз, и все, что они ни делают, все ему не так. Является и суется — собирается, видите ли, научить их новым своим штукам, которые, дескать, куда как лучше всего старого. Старики, мол, те ничего ни в чем не смыслят. Старики, мол, те еще зеленые. Но этот новый, этот щенок, он-то всех старше и всех умнее. Знаешь ведь, новая метла чисто метет. Дело ясное.
Терпения ему не хватает, что ли, хочется ему, чтобы они всему этому новому враз выучились. Сам он на работу кидается, прямо зубами рвет, словно урок ему задан и он на этом разбогатеть надеется — а руками-то своими он наработать может пустяк. Он-де новый способ придумал. А ведь этот молодец себе богатство не руками нажил! О железном плуге болтает, о том, что пахать надо глубоко. Как же! У него-то самого плуг не из железа, нет, но пашет он здорово!
Так болтали между собой хусманы, посмеивались, хохотали — восхищенно, злобно, презрительно.
До Ховарда дошло кое-что из этих разговоров, и он сказал себе: «Осторожнее!»
Рённев слышала эти речи чаще и поняла их лучше. Она попросила его быть помягче с хусманами.
— Не забудь еще, — сказала она, — Мартину — а он у хусманов вроде как главный — нелегко привыкнуть, что все теперь иначе.
Да, Ховарду приходилось трудновато. Но все же дела шли неплохо — днем.
Ночью было хуже.
Впрочем, бывало по-разному. Случалось, после ее жарких ласк он сразу же засыпал, словно проваливался куда-то до утра. Просыпался свежий и бодрый, как в давние-давние времена, мгновенно вскакивал и, одеваясь, пел.