Закон тридцатого. Люська
Шрифт:
— Девушки, давайте работать! — шумела очередь.
— Я пойду… — повторила Галя жалобно.
— Иди, Галочка, иди. Я справлюсь.
Галя вышла на улицу, испуганно озираясь, и пошла, почти побежала, прижимая руки к груди, чтобы унять сердце. Ей казалось, что следом идет кто-то. Хотелось оглянуться, но страх сковал ее.
Она свернула в переулок, потом в другой. Под ногами зачавкала грязь, жадно хватала за туфли.
«Куда бегу? Куда?..»
Она устала. Ноги не хотели повиноваться, не хотели уносить ее от беды.
Тяжело дыша, обессиленная
Из мрака вдруг всплыло улыбающееся лицо Разгуляя с веселыми ямочками на выбритых щеках. Протянулась длинная рука с тоненькой пачечкой денег. «Бери! Бери! Деньги — это эквивалент! Эквивалент счастья!»
Она открыла глаза. Вцепилась в ствол дерева, будто в нем было спасение, будто Разгуляй хотел оторвать ее от этого мокрого шершавого ствола.
В конце переулка показался кто-то. Галя испуганно встрепенулась, оторвалась от дерева, побежала, безотчетно выбирая места посуше.
«Куда же теперь?.. Куда?.. А может, самой пойти в милицию? Пойти и рассказать все. И про Разгуляя, и про Нину Львовну, и про себя. Всю правду. Ведь могут пощадить. Ведь могут!..»
Она вышла на асфальтированную улицу. Наклонилась, подняла тоненькую щепочку, долго и старательно счищала с туфель густую липкую грязь. Кружилась голова.
«Надо пойти в милицию и все рассказать. Всю правду. Надо пойти… Пойти и рассказать…»
Она свернула за угол, твердо решив, что идет в милицию. И вдруг увидела на почти обнаженных деревьях одинокие золотые листочки. И небо, низкое осеннее небо, все в хмурых бегущих тучах. И деловитых воробьев на мокром асфальте. И шагающие по лужам вдаль уличные фонари, с блестящими крышами. И людей…
И все это — в последний раз. Потому что, как только она расскажет всю правду, ее тут же посадят в тюрьму. И больше ничего не будет: ни деревьев, ни неба, ни мокрых крыш…
Отчаяние охватило ее, сдавило, смяло… Она нырнула в какую-то подворотню, забилась в щель между стеной и железным забором и заплакала.
И, как всегда в горькие минуты обид и неудач, Галя подумала о том, что, если бы были у нее папа и мама, они бы смогли спасти ее. Смогли бы!.. Но у нее нет их… Никого у нее нет. Только тетка, да и та не родная.
Лились, лились безудержно слезы, но легче не становилось.
Наверно, в тюрьме вот так же темно и холодно, и тюремная решетка — как вот эти прутья ворот…
Галю охватил озноб… Нет, нет!.. Она не хочет в тюрьму!.. Лучше смерть, лучше умереть, только не в тюрьму… только не позор!..
Она вытерла слезы и, настороженная, снова вышла на улицу. И все твердила себе, все твердила: «Лучше умереть, чем в тюрьму, чем позор!.. Лучше умереть!..»
Она дошла до аптеки.
Потом Галя ходила по улицам. Просто так… Стемнело. Зажглись фонари. Улицы стали как бы теплее. Галя вдруг почувствовала голод. Зашла в пирожковую. Выпила кофе, съела два пирожка, не чувствуя их вкуса. Хотела было зайти домой, но побоялась. А вдруг там уже ждут?
Три пакетика с таблетками зажаты в кулаке. Ладонь стала влажной.
Еще немного — и она уйдет из этого мира. И ничего не будет кругом. Только ночь. Мрак. Вечный мрак…
Ее снова начал бить озноб.
Она подумала, что ее, может быть, уже ищут. Переодетые оперативные работники ходят по улицам, вглядываются в лица. Ищут ее, Галю…
Она сейчас уйдет от них… Сейчас уйдет…
Разгуляй будет рад. Одним свидетелем меньше. Она, дет, а позор? Позор останется… Позор ее останется…
Почтовый ящик. Почта… Конечно! Это надо. Как она сразу не подумала!.. Пусть он не радуется. Разгуляй! Пусть она умрет, но ему не запутать других. Не запутать!..
Зашла на почту, взяла несколько телеграфных бланков, села в углу.
Обмакнула перо в чернильницу, подержала его на весу, будто примеряясь, с какого бы места начать. Потом вывела неровным почерком:
«Товарищи! Я очень виновата перед вами и перед всеми. Так получилось, что по слабости характера взяла я деньги. И с того дня нет мне покоя. Живу в страхе. Боюсь тюрьмы, а еще пуще Разгуляя. Страшный он человек. Зверь. И даже хуже. А сил не было ни в глаза, ни за глаза правду сказать. Боялась».
Галя закрыла ладонью написанное. Замерла. Потом снова макнула перышко и стала писать торопливо, пропуская отдельные буквы и окончания слов. Она написала на телеграфных бланках всю речь, которую столько раз произносила мысленно с трибуны. Ничего не утаила: ни списанных арбузов, ни торговли «левым» товаром, ни прочих махинаций, в которых принимала участие. А в конце приписала:
«…Не ради пощады пишу это письмо, а чтобы уйти от вас человеком. Простите меня, что я слабая такая и позора боюсь пуще смерти.
Не поминайте лихом. Галя».
Она купила конверт, вложила туда исписанные телеграфные бланки. Наклеила марку. Написала адрес магазина. Замешкалась немного у большого почтового ящика. Потом опустила письмо и вышла на улицу.
Всё…
Почти машинально она зашла в какой-то незнакомый скверик.
Ни души. Села на скамейку. Достала из кармана снотворное. Сняла целлофановую обертку. Сунула две таблетки в рот. Попробовала проглотить, но не смогла. Тогда она стала их жевать. Горечь стянула рот, металлический привкус вызывал тошноту. А Галя все совала и совала таблетки в рот. Сколько могла, жевала и плакала беззвучно и безудержно — так ей было жаль себя, своей загубленной молодой жизни. Жалость к себе переворачивала душу. И было в этой томящей жалости сладкое успокоение…