Замыкающий (сборник)
Шрифт:
– Ну, ну… Боря Ельцин, потерпи, козлище! Ты вишь переборщил, паря. Так нельзя – на баб! Это, брат, нехорошо. Мы же люди. Мы своим-то человекам не позволяем на своих баб прыгать. То-то! Не надо было козу терять. Потерял, другу найди…
Когда он промыл и зашил мошонку, встал, вытирая ножи. Потом перерезал тупым ножом путы. Козел стоял и качался. Потом, шатаясь, пошел к огороду.
– Ну ты и садист! – Яшка выглянул из сеней и, подойдя к Петру Матвеичу, поднял с земли бутылку водки, удовлетворенно отмеряя, сколько осталось.
– Могу и тебе устроить, – деловито предложил Петр Матвеич, моя руки в бочке с водою. – Водка еще осталась. Никаких проблем не будет. Спать будешь по ночам, как цуцик.
– Спасибо, не надо!
Витек не вышел из дома,
– Ну, это самое. Ну, вы даете, мужики!
– Да уж мы постарались, – петушился Яшка. – Теперь тебе, Витек, не об чем думать. Бабы ругаться перестанут.
– Ты его только не выпускай дней десять, – предупредил Петр Матвеич. – А то уйдет… Запри его в стайке. Ну, ладно, кранты, мужики. Пошел я к своей…
– А это? – Витек побулькал у него под носом остатками водки. – Тебе первый ковш.
– Не, я все! Не выпускай, говорю, козла…
Обратный путь казался Петру Матвеичу длинным. Хотя шел он быстро, скоро. Дождь кончился, грело неяркое вечернее солнышко. Последний луч его медово ложился на дальнюю сопку, и она нежно и неясно зеленела. И этот луч почему-то навевал мысли о Нюрахе и о нем самом. Он бы не сознался себе сам, но все, что ни попадалось ему на глаза, все навевало мысли о ней и их совместной жизни. Потому что последние годы он думал только о ней. Когда дети рождались и росли, вместе с их хозяйством, Нюраха с Петром были единым телом и душою, а сейчас они как бы разделились. Он думал о том, что день прошел задаром. Он столько загадывал сделать в этот день. Копать, конечно, еще рано, но можно было повозиться с парниками, нагреть воды в бане и пролить горячей водою землю под пленкой. Да заодно и попариться с Нюрахой. Ведь суббота. Да и полы в бане прогнили, она права, нужно менять две половицы. И столб в огороде совсем сгнил, он давно приготовил новый, но все некогда заменить. Жаль было дня, проведенного вне своего двора и без Нюрахи. А раньше его так не тянуло к ней. Может, просто не думал об этом. Без того забот хватало. Детей росло полон дом: свои, племянники, сироты какие-нибудь. Одной своей семьей за стол никогда не садились. Кастрюли варились ведерные. Круглыми сутками томились щи в духовке, кипела картошка в чугуне, доставалась своя сметана из подполья. По ночам сбивал Юрка сливки. Днем ему не хватало времени. Скота держали – стадами. (Тогда Брежнев, этот замшелый пень, дал деревне пожить. Как раз сразу после Хрущева.) И всем хватало и хлеба, и Нюрахиной руки, и угла в доме… В эти заботы, как сквозь решето, и просачивалось их внимание. А сейчас они друг для дружки. Все отлетает от двора. Всякая жизнь отходит. Да, какая бы она ни была жизнь, и эта проходит. Гулькин нос остался им жить… И тут он вспомнил, как увидел ее впервые.
Он видел ее и раньше, но заметил именно тогда. Они шли в клуб с ребятами. Он, конечно, в центре, с гармошкой, в кепчонке на веселых, молодых кудрях. И пел он что-то молодое, вольное, с похабинкой… И она вылетела из своих ворот с пустыми ведрами на коромысле. Только ведра позвякивали. Компания остолбенела от неожиданности. Гармошка у него в руках резанула и замолчала.
– Ты чего, девка, с пустыми ведрами под ноги кидаешься?
– Погоди, счас поправлю беду. – Она так сверканула на него глазами. Круглыми, яркими. Он заметил сочный, вишневый рот и стоял, как вкопанный, пока она не вернулась с полными ведрами. Прошла мимо, плавно покачиваясь, прямая, с высокой темной, гладко зачесанной головою. Это она уж потом призналась, что поджидала его с ведрами, приглядывая в щелочку калитки. Тогда он хаживал к красивой разведенке Наталье и провожал из клуба Клавдийку. Он бы и женился на Клавдийке и прожил бы с нею размеренную, сытную жизнь, без той горячки и нервных истерик, которыми изобиловала их жизнь с Нюрахой. Но уж как прожилось, так прожилось. Он тоже не медовый был, не сахарный. Подпорченный бабьим вниманием. В те времена легко было портиться. Полсела только баб одиноких, не говоря уж о девках, которые росли и росли.
В свой двор Петр Матвеич вошел крадучись. Калитку тихо прикрыл, чтоб не стукнула. Подошел к окну и заглянул. Нюраха сидела на кухне и листала альбом с фотографиями. На носу у нее сидели очки, но каждую карточку она подносила близко к очкам, а потом отводила на уровень протянутой руки. Потом вытирала под очками слезы. Петр Матвеич от неожиданности кашлянул. Она вздрогнула, захлопнула альбом и сунула его в ящик буфета. По крыльцу он ступал громко и неспешно и долго возился в сенях, чтобы она успела положить альбом на место.
– Приперся, – буркнула она, встречая его у дверей, и кинула ему в ноги тапки.
Петр Матвеич снял куртку, повесил ее за ситцевую занавеску на вешалку, потом тщательно мыл руки в углу из умывальника, часто трогая его «сосок», обмотанный белой тряпочкой. Полотенце было прохладным, пахло ручьем и поскрипывало. Потом он прошел к печи, трогая горячий камень руками. Запахло щами. Нюраха уже наливала в его глубокую миску щей из детской кастрюльки, которую она оставила для него в печи. И он, маленькими глотками вдыхая душистое благоухание родного тепла, дыша им, как ребенок матерью, сел за стол, отрезал себе хлеба и взял деревянную, с цветочками ложку. Петр Матвеич молча хлебал напревшие щи, а Нюраха топталась по кухне, негромко шкворчала, источая из себя привычный, домовитый и сытный жар, который не давал ему дремать никогда.
– Мог бы и не приходить. Шел бы, куда шел. Я не пропаду. Это ты голодный пришел. Че не накормили тебя козлятиной? Домой вернулся. Что ты, горе какое! Баба обидела! С кем ты пьешь? Ты подумал?! И та тоже причесала. Сестренка. Ей уж за тридцать лет. И дипломы не помогли. И хоть заведует столовой, а все одна. Там в доме, говорят, только черта лысого нет, и никто не зарится. Ешо бы золотом промеж ног помазала. Может, и найдется кто…
– Как ты несправедлива! – вырвалось у него. – Ну, что ты девчонку позоришь? Что она тебе сделала?
– Какая она тебе девчонка? Защитничек! Там пол-Почекалово перебывало, может, и ты попробуешь?
– Ну, дура! Вот дура какая!
– Я тебе счас дам дуру! В доме все стоит и едет. Малина весь огород задавила. Вчера по телевизору сказали, что ее надо еще в марте вырубить, а ты в мае не чешешься…
Петр Матвеич дохлебал щи, привычно удивляясь всезнайству супруги. Словно в дозорную трубу глядела и все видела, что делается в басмановском доме. Потом Нюраха подала ему гречневой каши, залив ее молоком, и он хлебал ее, как щи, а к чаю он съел утреннюю лепешку, чуть подсоленную, но теплую и вкусную.
– Иди-ка закрой парники, – сказала она, – а то я застыла сегодня. Проливала их кипяточком. А к вечеру уж огурцов натыкала. Да и в баню воды натаскала. Завтра уж протопим…
Петр Матвеич нахлобучил кепку и вышел. После тепла и щей ударило свежестью сырой и крепкой. Дожди промывали снеговые шапки гольцов, ручей полнился, кипел. Воды его шумели, как застолье в праздник. Дождя не было, но небеса еще пучились, тучи, как раскормленные щуки, рыскали низко и угрожающе. Большой огород лежал сырой, растерзанный, ожидая его рук. Земля лоснилась и тянула к себе.
Петр Матвеич потрогал ладонью середину вскопанной Нюрахой грядки. Недра земли еще холодили. Садить рано, но копать пора. Петр Матвеич виновато оглядел огород: заждался, родимый, беспутного своего хозяина. Жалко было дня, потерянного без этой земли. Нюраха вон в дождь две грядки вскопала. Петр Матвеич поднял с земли оставленные ею лопату и грабли, унес в сарай. Потом потрепал за загривок Кабыздошку, которая от нежданной ласки хозяина суетливо повизгивала и лизала ему руки.
Дома Нюраха смотрела телевизор, лежа в горнице на диване и водрузив очки на нос. Петр Матвеич прошел холодную горницу, которую не любил, и в своем закутке лег на кровать поверх покрывала.