Замыкающий (сборник)
Шрифт:
– Ну, че, чего ты? Говно твое, что ли, уперли?! Чего разошлася?
– Нет, я тебя спрашиваю. Ты сдохнешь когда-нибудь?
– Ну, сдохну, сдохну! Чего тебе?
– Ничего, старый хрычара! Зарезал ты меня. Без ножа. Ещо лето не началось, ты меня уже без огурцов оставил. Не видать тебе, козел, огурчика зимою.
– Нюрк.
– Вот те и «Нюрк»! Нажрался на халяву-то! Увидал юбку помоложе и провались земля и небо, я на кочке буду жить. Поживи теперь, а я завяжу глаза да в лес пойду.
Тут только Петр Матвеич вспомнил, что вчера он, постояв
– Я за семенами в город моталась. Два дня потратила. А денег сколь извела. Пакет – десятка. Там в пакетике пять семечек. Погубил, погубил меня, петушина гребанная. Жизнь погубил мою. А я на них ночь смотрела и не ведала, что гибнут они, росточечки мои.
– Вчера только посадила, уже росточечки! – Петр Матвеич пожалел, что огрызнулся. Голос супруги как-то разом вскипел.
– Тебе, конечно, ничего не жаль. Ты залил зенки – и хоть бы хрен по деревне… Увидал бабу стриженую – и давай скакать, как Боря Ельцин! Козлище ты поганое. Вражина ты мой! Всю память потерял вокруг этой бесстыжей.
– Что ты ее трогаешь? Ну вот что ты бабу бесчестишь? Там смотреть-то не на что. Не баба она, мышка…
– А, мышка! Мышка, значит. Вона до чего уже дело дошло?! – Она вылетела из комнаты, явно в поисках швабры, которой обычно дралась с ним.
Петр Матвеич дернулся и вскочил с постели. Он совсем забыл, что сегодня ночью в порыве нежности называл ее своей Мышкой. Нервно напялил он на себя штаны, заглядывая сквозь занавески в залу… Нюраха налетела, как рысь. Швабра припечаталась как раз ко лбу. Из глаз Петра Матвеича реденько, но высыпали искорки.
– Че, ошалела? – крикнул он, потирая ушибленное место.
– Я ошалела, а ты нет! Под хвост сучке своей кинул мою пенсию, а я молчи. Да, петух гребаный?!
– Кто?!
– Ты!
Петр Матвеич молча сел на постель.
– Иди, иди, – подтолкнула она его. – Шуруй, как вчера. С утра. Там уж ждет тебя ненаглядная. Заждалась.
– Во! – Он, выглянув в щель занавески, постучал кулаком по своему лбу, но тут же получил еще удар.
– Все! – твердо рявкнул он. – Все! Конец! Край!
– Напугал! Гляди-ко! Да я рада не рада буду, если ты уйдешь. Всю жизнь мне перепортил, вражина!
Петр Матвеич надел на босу ногу сапоги, свитер прямо на майку, вчерашнюю куртку и кепку. Встал у порога.
– Все, – сказал он. – Больше ты меня не увидишь в этом доме.
– Иди, иди… Чтоб духу твоего здесь не было. Надоел хуже горькой редьки. Одни убытки от тебя. Одна-то я проживу еще лучше. А тебя только корми. Толку от тебя, что от Бори Ельцина…
Калитка сухо пристукнула за его спиной. Петр Матвеич встал, раздумывая, куда идти. Тонкий морозец защипал щеки и полез под рукава худенькой его куртешки. После дождей били утренники. Морозец сладил дыхание. На траве и крышах лежал иней.
«Огурцы-то побило!» – подумал Петр Матвеич и, втянув шею в ворот куртки, побрел вдоль дороги. Нюрахе было отчего сердиться. В этом году семена особенно трудно достались. И деньги, и дорога, и время,
– Петька, воры были!
– Че, дырявую кастрюлю твою уперли?
– Смейся. Я вчера в заборе отметину делала, а сегодня ее нет.
– Ветер снес.
– Ветер с двумя ногами!..
Как огород начинается, Нюраха теряет покой. Каждый огурчик у нее на примете, каждое утро всякий овощ пересчитывает и вздыхает.
– Чистят, чистят окаянные. Морковку ночью драли…
Петр Матвеич запнулся о камень на дороге. Ушибленная нога больно защемила. Он чертыхнулся и встал на дороге. Кто бы знал, что она такою жизнь выдастся. Что такою горькой будет старость и такими несчастными и неблагодарными вырастут дети…
– Пет-рул-ля-я! Куда с утра лыжи вострим?
Меньше всего он хотел видеть сейчас Яшку, но Клещ уже пролезал сквозь свою потайную лазейку. «Дежурит он, что ли, в огороде», – подумал Петр Матвеич и грубовато ответил:
– На кудыкину гору…
Ворота у Басманова были открыты настежь.
– Живы ли?! – вырвалось у Петра Матвеича.
Двор был пуст. Клещ до крыльца пинал пустую консервную банку, как шайбу. Посуда, разбросанная по ограде, была грязной, но еще целой, и, видимо, Витек, вынося козлу похлебку в кухонной посуде, так и оставлял ее в ограде. Двери веранды, в сенцы и кухонные – были открыты настежь.
– Ви-т-е-е!.. – крикнул Яшка.
– Ты живой! Эй, есть кто дома?
Они потоптались по грязной, холодной кухне. Заглянули в запечье, прошли в комнаты. Дом Басманова перегорожен на две половины. Из обеих несло нежилой стылостью, чем-то могильным…
– Витька, ты где?
– Здесь я, – мрачно откликнулся хозяин из дальнего угла.
Витек лежал в углу на кровати, поверх покрывала в ботинках и брюках, заложив руки за голову. Ранний свет, живой и яркий, падал на помятое его, хотя и молодое, лицо, и было на нем какое-то выражение глубокого, стариковского одиночества.
– Чего ты? – Яшка навис над кроватью. – Чего раскрылся-то весь?
– Ничего. Козла жду!
– Я ж тебе говорил, едрит твою в капусту, не выпускай. – Петр Матвеич с досадой закурил.
– Ну, говорил же тебе?!
– Я че сделаю-то, если он просится!
– Кто?!
– Козел.
– Во дурак! Теперь он не вернется. Зря мы вчера старались.
– Как это? – Басманов приподнялся. – Как это он не вернется?!
– Вот так и не вернется!
– Че, совсем?
– Может, и совсем… Как далеко уйдет. Зачем пускал-то! Я же говорил тебе.