Занавес приподнят
Шрифт:
— Я разбудил? Извините… — едва выговаривая слова, он шагнул через порог весь посиневший и судорожно потиравший руки. — Вчера я оставил макинтош…
Морару вопросительно посмотрел на дядюшку, тот на племянника и оба на Лулу.
— Чего-чего? — раздраженно спросил ня Георгицэ. — Не понимаю я, что говоришь.
— Вечером я оставил на кухне свой пардесью… — повторил Лулу жалким голосом. — Вечером, говорю, когда был у вас.
— Пардесью? — с издевкой спросил ня Георгицэ. — А пиджак, барсолина и пальто?
— Голодранцы красные напали, — нехотя ответил Лулу, — и вот… раздели.
— Ах, напали, раздели беднягу!.. Ай-ай-ай, какие же они поганцы! — продолжал издеваться ня Георгицэ. — Так
За Лулу ответил Войнягу, просунувший взлохмаченную седую голову в приоткрытую дверь:
— Мусью просит пардесью, ибо шляпа и пальто — адью! Их перехватили братишки в картишки?! Верно?
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В первый день после кризиса Хаим Волдитер смутно представлял, что с ним случилось, где и у кого находится, кто заботится о нем. То ему казалось, что он дома, в Болграде, то будто еще плывет на «Трансильвании» или уже прибыл на обетованную землю… Когда в памяти восстановились события, забросившие его на Кипр, страшное было позади. Молодость победила болезнь, восстанавливались постепенно силы. Мысли об отце и сестренке, оставленных в Бессарабии, о друге Илье Томове, который скитался в Румынии, вдруг стали казаться не такими безнадежно черными. Радость возвращения к жизни все окрашивала в непривычный для Хаима яркий свет надежды. Он ждал лучших дней, уповал на свои силы, упорство, мечтал, как, устроившись на новом месте, непременно вызовет отца, сестру и как все они славно заживут вместе. В этих розовых и хрупких мечтах всегда почему-то возникал образ Ойи. Хаим закрывал глаза и видел ее нежную, застенчивую улыбку и длинные ресницы, веером лежащие на смуглых щеках. Прошел месяц, и Хаим уже ходил один, без поддержки Ойи, его стриженая голова заросла красновато-рыжими густыми и жесткими, как щетина, волосами.
— Ну и дела! — шутил он. — Ехал набивать мозоли на ладонях, а вдруг набиваю их на боках… Сколько можно отлеживаться на чужих хлебах?
Ойя вернулась к своим обязанностям по хозяйству, и для Хаима потянулись скучные дни. Все чаще приходили мысли об отъезде.
— Мои друзья ведь уже в Палестине! И, наверное, полным ходом строят там рай на земле?! — поговаривал он, весело сверкая серыми глазами.
В семье раввина больше не остерегались тифозного. Сам Бен-Цион Хагера стал часто приглашать его, говорил, что не следует ему стесняться и чуждаться, словом, пора чувствовать себя как дома. Правда, дочь раввина Циля призналась отцу, что далеко не в восторге от холуца с приплюснутым носом и лицом, обильно усеянным веснушками. Не нравилась ей и его сутуловатость, и рыжеватые ресницы, и светлые брови, и припухшие губы. Нет. Хаим не имел ничего общего с образом героя Цили, нарисованным ее воображением до мельчайших подробностей. Высокий, стройный и широкоплечий мужчина с холеным лицом и черными усиками, как у английского офицера, жившего одно время по соседству, — таким представлялся Циле ее избранник.
— А что тифозный, большая находка? Так, кусок мяса на куриных ножках… Умеет говорить, только и всего… — ответила Циля отцу, когда он спросил, нравится ли ей холуц.
И все же девица была неравнодушна к холуцу. Своей непосредственностью, простотой и остроумием Хаим, сам того не желая, завоевал сердце капризной и избалованной дочери раввина. Дородная и красивая Циля казалась Хаиму привлекательной, но постоянное любование собой, пренебрежение к окружающим, желание повелевать ими, наконец, ее излишняя самоуверенность — все это отталкивало, вызывало раздражение.
Как-то в дождливый вечер раввин завел задушевный разговор с Хаимом. И, как обычно, начал издалека.
— Поправились, говорите? И слава богу!.. — просиял Бен-Цион. — А теперь пора и в дом перебираться…
Хаим
— Теперь, надеюсь, недолго придется вас беспокоить… Сколько можно испытывать терпение добрых людей?!
— К чему спешить? Успеете… — снисходительно произнес Бен-Цион. — Мои дети так привыкли к вам, а Цилечка, скажу по секрету — это Лэйя мне рассказала, — хочет даже поставить для вас диван за шкафом…
— Спасибо, реббе…
— Сначала переходите, а потом будете благодарить!
— Да, но я же холуц, и меня в стране предков не станут, наверно, ждать!..
— Станут…
— Кто знает?.. — продолжал Хаим не то в шутку, не то всерьез. — Еще могут и без меня построить рай на земле!.. Что ж тогда на мою долю останется?
— Останется… — со значением усмехнулся раввин. — И очень многое останется не только вам, но, бог даст, детям вашим и даже внукам…
Хаим еще раз поблагодарил хозяина и снова отказался. Во флигеле-сарайчике он чувствовал себя свободнее. Да и не только свободой привлекал флигель: туда заходила Ойя. Она привыкла к нему и в короткие минуты отдыха напряженно вглядывалась в его серые, с белесыми ресницами, умные глаза. Если случалось, что он смущенно отворачивался, Ойя обижалась, обхватывала тонкими руками его голову, поворачивала лицом к себе. Она хотела знать, верен ли он ей, останется ли здесь навсегда или уплывет в пугающе бескрайнее море, укравшее некогда ее отца и мать.
Хаим чувствовал волнение девушки, видел в ее взгляде тревогу, догадывался о ее причине. Их встречи были радостными и печальными. Хаим старался успокоить Ойю, нежно пожимал и гладил ее руки, добродушно улыбался. Обнять и поцеловать девушку он не решался. Боялся обидеть… И все же однажды это произошло! Впервые за время их тихой бессловесной любви он услышал ее голос. Это были глухие, невнятные, но полные страсти и нежности стоны, исходившие из глубины истерзанной души вечно безмолвной девушки. Они преследовали Хаима, особенно когда он оставался один со своими мыслями. Постепенно он начинал понимать, что без Ойи не будет счастлив, что не будет у него без нее настоящей жизни. И он сновал по двору, чтобы еще и еще раз увидеть ее.
В доме раввина никто об этом не знал. Циля все чаще прихорашивалась и засиживалась у зеркала. Кстати, ее смуглому лицу и большим карим глазам очень шла белоснежная чалма, которую на манер соседок-турчанок она накручивала себе на голову. Девушка приметила, что в этом наряде производит особое впечатление на холуца. И это действительно было так. Хаим сам как-то сказал ей об этом.
Пришедшая проведать Хаима фельдшерица, заметив, как он посмотрел вслед удалившейся Циле, не преминула подзадорить его:
— А хороша-таки Цилька, чтоб я так была здорова! Сияет, как золото!
Хаим лукаво улыбнулся.
— Сиять сияет, однако не всё золото, тетя Бетя, что блестит…
Фельдшерица удивилась, хотела что-то ответить, но вошла старшая дочь раввина Лэйя. Тетя Бетя поправила съехавшие на нос очки и мысленно прикинула: «Этот холуц, видать, «перчик»! Уже раскусил ее… Хотя, — спохватилась она, — кто знает? Сказал так для пущей важности, а думает наоборот. Для мужчин ведь всего важнее, чтобы женщина была красивая. Теряют сразу голову!»
Вернулась Циля. Пришел сын раввина. Всем им очень хотелось послушать холуца из Бессарабии. Они любили его рассказы.
Хаим действительно был неистощимым рассказчиком разных происшествий и комичных историй. И если прежде по время домашних трапез дети раввина испытывали скуку, то теперь все изменилось. По настоянию Цили он начал есть за общим столом. Дочь раввина умела настоять на своем. Охотно откликаясь на просьбы детей Бен-Циона, Хаим с увлечением и грустным юмором вспоминал о своем детстве. Разумеется, это происходило в отсутствие раввина.