Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста
Шрифт:
Шел 1937 год, который для меня проходил под песню, звучавшую изо всех репродукторов; она начиналась словами «Ну как не запеть, если радость придет…» и заканчивалась цитатой из Сталина: «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей». Мне жить было действительно весело. Море, горы, солнце, огромный сад, где я прикармливал 16 (или 18?) кошек и двух бродячих собак. Важным для меня было знакомство с Андреем Ивановичем (фамилию не помню, а может быть, и не знал). Высокий, всегда аккуратно одетый, с небольшой бородкой, похожий на Чехова средних лет, он был врач, сослуживец моей мамы и, как я подозреваю, питал к ней нежные чувства. Он сразу же взял меня под свою опеку. Мы совершали длительные прогулки по горам, он учил меня составлять гербарии, различать минералы, показывал звезды и созвездия
После возвращения в Москву я обнаружил, что у меня появился отчим. Иосиф Львович Таубкин был комсомольско-партийным выдвиженцем из Сибири. Большой партийной карьеры он не сделал — работал мелким начальником, вроде замдиректора по хозяйственной части каких-то небольших заводиков.
Жить было негде. Мы снимали комнатушки в разных подмосковных поселках, переезжая с места на место, а я — из школы в школу. Отношения у мамы с отчимом были тяжелые — размолвки, ссоры, ругань… После очередной ссоры мама, взяв меня с собой, уехала в Москву и завербовалась на два года врачом в систему Дальстроя. Там платили хорошие деньги, а главное, сохранялась прописка в Москве. Что такое Колыма, мама представляла себе смутно.
Летом 1939 года мы отправились во Владивосток. Вместе с нами в поезде ехал и Иосиф Львович; очевидно, за прошедшее время они успели помириться.
Глава 2
Колыма (1939–1943)
За последнею чертою,
Лунным светом залитою,
Челюсть с фиксой золотою
Блещет вечной мерзлотою.
Колыма, Колыма, чудная планета,
Девять месяцев зима, остальное — лето.
От Москвы до Владивостока по железной дороге мы ехали двенадцать суток. Дальше еще трое суток плыли на пароходе «Феликс Дзержинский» до бухты Нагаева. Пароход был знаменитый: построенный где-то в начале века на верфях Глазго (так было написано на бронзовой табличке, вмонтированной в стену у капитанской каюты), его колоссальный трюм служил для перевозки в лагеря бесчисленных партий заключенных. В Магадане отчим получил назначение на работу в Северо-западное горнопромышленное управление Дальстроя — начальником участка «Спортивный» прииска им. Водопьянова.
Семьсот километров на север в сторону реки Колымы. Ехали на грузовике — единственном тогда средстве передвижения на дальние расстояния в этих местах. По обе стороны трассы шли невысокие сопки, поросшие скудной растительностью лесотундры, между ними в лощинах торчали многометровые башни промприборов для промывки золота, к которым со всех сторон вели узкие деревянные настилы — как будто какой-то гигантский паук сплел между сопками свою паутину. По этим дорожкам сотни заключенных катили тачки с породой, опрокидывали их на движущуюся ленту транспортера, лента поднималась вверх и сбрасывала породу в большую воронку на вершине башни, где земля перемешивалась с водой, камни и щебенка оставались на решетках, размельченная земля вместе с водой скатывалась вниз по желобу, а золото, будучи тяжелее земли, оседало на его дне. Безлюдный пейзаж оживлялся рядами колючей проволоки со смотровыми вышками, окружающими лагеря. И так на протяжении всего пути.
Стан Хатыннах — центр раскинувшегося на много километров прииска им. Водопьянова, куда мы прибыли в конце лета тридцать девятого года, — представлял собой конгломерат деревянных домишек и бараков, в которых жили вольнонаемные работники прииска и их семьи. Участок «Спортивный» с его тремя промприборами, где начальствовал отчим, находился в пяти километрах от поселка.
А вокруг — первозданная, не тронутая человеком природа: сопки, поросшие стлаником, этим северным кедром, раскинувшим по земле ветви с небольшими шишками, полными маленьких, но очень вкусных кедровых орешков. Весной, когда стаивали снега, сопки обретали розоватый оттенок от целых полей пережившей зиму брусники. И частая деталь этого
Для нас, мальчишек, здесь было раздолье. Зимой, когда мороз достигал 50 градусов по Цельсию, занятия в школе отменялись, и тогда мы получали полную свободу. Катались на лыжах, в многометровых сугробах устраивали пещеры и даже отапливали их бумагой и сеном. Помню, однажды температура упала до 69 градусов, но воздух был сух, ярко светило солнце, и мы играли в снежки, только надо было все время растирать лицо снегом, чтобы избежать обморожений.
Летом главным нашим занятием было золотоискательство. Золота было много. Когда дожди смывали с завалинок слой земли, под ним желтели золотые чешуйки, и такие же чешуйки блестели в дождевых лужах. Мы искали золото в расщелинах сланца, под камнями, разрыхляя комья земли. Однажды я нашел самородок с мой мизинец весом в 30 грамм. Но главным способом была промывка на лотках. Это были такие корытца со скошенным в обе стороны дном и с желобком посередине. В лоток насыпалась порода, скребком ее перемешивали с водой, удаляли камни и щебень, а когда оставался лишь слой песка, осторожно смывали его, и в желобке оставались частицы золота. Удивительно, какой непонятной, мистической силой золото притягивает к себе человека! Как-то взорвали породу, и в яме от взрыва обнаружилась золотая жила. Люди со всех сторон бросились к яме и, толкая друг друга, стали выковыривать из земли кусочки металла. Зачем, спрашивается? Золото надлежало сдавать в золотую кассу, где нам платили за грамм, если не ошибаюсь, по рублю (заключенным — по десять копеек). Но деньги здесь имели чисто символическое значение — купить на них нельзя было ничего.
Магазинов не было. Все необходимое для жизни — продукты, одежда, мыло, папиросы — выдавалось даже не по карточкам, а по каким-то спискам. Из продуктов — сушеная картошка, какие-то крупы, мороженые яблоки (перед употреблением их надо было опускать в холодную воду, и тогда они покрывались коркой льда), очень редко мясо — конина, оленина, медвежатина… Недостаток витаминов возмещался обязательным приемом отвратительного хвойного настоя, который мне казался хуже касторки. Настой якобы спасал от цинги. И это когда витаминов кругом было навалом: брусника, морошка, черника, орешки, грибы… Но никто почему-то этим не интересовался.
Я был, по сути, беспризорный. Отчим большую часть времени проводил на «Спортивном», мама работала в лагерной поликлинике, и им было не до меня. Отчиму по положению полагался дневальный, т. е. домашняя прислуга, отбиравшаяся из заключенных с уголовной статьей. Они-то и были моими если не прямыми, то косвенными воспитателями. Школа ничему хорошему научить не могла.
Первым был татарин Усеин, фальшивомонетчик. Правда, сам он фальшивые банкноты не изготовлял, а занимался только их сбытом, за что и схлопотал 10 лет лагерей. С ним мы жили душа в душу. Но однажды мама, вернувшись с работы, обнаружила страшную картину: в комнате стоял мороз, я лежал с высокой температурой, Усеин храпел на полу, а из-под стола торчали чьи-то ноги. Это Усеин нашел спрятанную отчимом бутыль спирта, позвал приятелей и устроил пир. Я, очевидно, крепко спал и ничего не заметил. За такую провинность бедняга был изгнан обратно в лагерный барак.
Второй был Костя — красивый молодой парень, скромный до застенчивости, вышивавший салфеточки и даривший их маме в знак обожания. Вся его семья — отец, мать, братья — были расстреляны: банда грабила машины с товарами на алтайских дорогах. Сам Костя по малолетству (ему тогда не было шестнадцати) получил 10 лет. В сороковом году срок его кончился, и мы расстались с ним как с близким родственником.
И был еще Борис. Это был пахан, блатарь, очевидно, из ссученных, потому что настоящий вор в законе не унизился бы работой на начальничка. Он носил шелковые рубашки и пользовался непререкаемым авторитетом у блатных. Когда он уходил и в доме никого не оставалось, он просто приставлял к двери метлу, и ни один вор не осмеливался близко подойти к нашему дому.