Записки Анания Жмуркина
Шрифт:
— Ананий Андреевич, садитесь к столу. Да, да, садитесь! Я не хочу, чтобы и вы читали при мне. Довольно для меня одного читателя — Феденьки. Что так уставились на меня? Я это вам, Ананий Андреевич, серьезно говорю, не в шутку! Пожалуйте вот сюда! — и она показала взглядом на стул, стоящий подле нее. Я пересел. — И давайте продолжать чаевничать, — и она наполнила чашку чаем и поставила передо мной.
— Для Федор Федоровича я обязательно должна подыскать невесту, — сказала твердо Семеновна и опять унеслась мысленно в уезд, запорхала мысленно по нему, по дворянским полям и садам, заглядывая в каждый дворянский дом, и, побывав в каждом доме, почтительно докладывала Ирине Александровне. Последняя слушала и не слушала — была занята мыслями о своем прошлом. — Обязательно подберу для него невесту-дворянку, — пообещала с обидным подчеркиванием Семеновна, видя, что благодетельница находится в каком-то несобранном состоянии, разговаривает сама с собой.
— Голубь ли это? — как бы не замечая гостью, порхающую с громким говорком по уезду в поисках невесты для Феденьки, спросила Ирина Александровна.
Я ничего не
— Двадцать лет тому назад, как раз на двенадцатый день после смерти мужа, с которым я прожила всего четыре сладеньких денечка (я тогда была красавицей, кровь с молоком, как говорили люди обо мне, не то, что теперича)… — Ирина Александровна чуть возвысила голос: — Похоронила я супруга и, помянув за столом его, проводила людей, пришедших на поминки, и горько заплакала, так заплакала, что к вечеру распухли веки от слез и ничего не видела вокруг. И вот в эту, Семеновна, ужасную для меня минуту кухарка подала самовар на стол, поставила чашки и по привычке или своей забывчивости поставила и чашку покойного; увидав ее, я еще пуще залилась горючими вдовьими слезами.
Семеновна, услыхав голос благодетельницы, вернулась мыслями из уезда, оборвала свою речь и вся, как заметил я, превратилась в слух, и лицо ее еще больше вытянулось.
— И сколько бы добрая, кривая на один глаз кухарка ни утешала меня, я плакала и плакала, а тоска, смертная тоска, как клещами сжимала сердце… и я, Семеновна, в ужасном изнеможении положила руки на стол, головку на них и, вся дрожа и громко плача, пролежала в таком положении до самого утра, до появления в доме ласково-золотистых зайчиков солнца, — зайчики эти шевелились и в моих волосах, стали что-то нашептывать. Поверьте, Семеновна, и вы, Ананий Андреевич, я эти шепоты тогда слышала. Прислушиваясь к ним, я услыхала (пожалуйста, поверьте!) голос над собой. Я не испугалась голоса, дивного голоса, а обрадованно подумала: «Кто это меня так благородно утешает? Уж не кухарка ли? И зачем она стоит подле меня? Нет, это не ее голос». И я, поверите ли, снова громко всхлипнула и услыхала опять дивный голос, твердый, зовущий: «Довольно плакать, божья голубица!» Я подняла голову, подумала: «Да, это голос не кухарки. А кого же? Кто здесь?» — «Это я, юная вдовица. Я человек божий!» Приложив ладонь к распухшим глазам, чтобы смахнуть слезы и шаловливо-ласковых зайчиков с лица, которые слепили меня, увидела человека в монашеском одеянии, невысокого роста и довольно благородного; его лицо было молодо, немножко курчавилось начинающейся бородкой; увидав его подле себя, я застыдилась, трепетно спросила: «Откуда вы? Кто вы, отец?» Монах улыбнулся, возложил руку на мою голову и уже строго, повелевающе сказал: «Радуйтесь тому, что я пришел к вам, юная вдовица!» — и вскинул руку и благословил меня. «Откуда вы, божий странник?» — повторила я в разгоряченном страхе. «Не рците. Будьте, вдовица, покорны слову и делу моему. А главное — знайте, что слова мои и дела мои — это слова и дела божьи!» — пояснил он и опустил руку. «Кто вы, отец?» — спросила я в третий раз. «Этого вам, чадо господне, не надо знать. Да я и сам, раб божий, не знаю, кто я. Запомните, что пути божьего человека одному господу нашему ведомы. Ведомо только Ему одному, кто я и откуда я пришел. Не спрашивайте этого и, не спрашивая, не согрешите», — приказал монашек сурово. Потом он, Семеновна, погрозил перстом мне, а когда я отвела ладонь от заплаканных глаз, воскликнул: «Но рците!» И сел подле меня. «Юная вдовица, прикажите своей девке, впустившей меня к вам, поставить самовар». Божий человек поднял меня, как перышко лебединое, со стула. Я позвала кривую девку и велела ей поставить самовар. Та взяла с буфета самовар и удалилась. Пока самовар грелся, я накрыла стол новой скатертью (эту скатерть я, Семеновна, храню в сундуке и до сего времени, как святыню), поставила посуду. Божий человек достал из кожаной сумки металлическую фляжку и чайную чашку, налил из фляжки, Семеновна, в нее и подал мне: «Это святая афонская вода, выпейте, божье чадо, и вы сейчас же возвеселитесь душенькой». И я, Семеновна, покорно я доверчиво приняла чашку с афонской святой водой, выпила и, скажу правду истинную, сразу повеселела, возрадовалась, все во мне как будто зацвело. «А я уже, счастливая вдовица, потяну прямо из фляжки», — сказал божий человек, открыл рот, сверкнул белыми зубами, глотнул из фляжки. «Не рците», — повторил он, но уже не сурово, а душевно. После его «не рците» и святой афонской воды я и божий человек приступили к чаю; после каждой выпитой чашки китайского мое лицо, как чувствовала я, становилось все более спокойным, сердце радостным. Да, да, Семеновна! Об этом я как-то за чаем рассказала Ананию Андреевичу, а он, выслушав меня, недоверчиво рассмеялся. — И она бросила пронзительный взгляд на меня, и я, заметив в нем бесенят, отвернулся и поднял чашку, но пить чай не стал, думая: «Неужели она скажет Семеновне то, что брякнула недавно мне?» «Думается, Семеновна, что он, мой квартирант, безбожник… водится со слесарями железнодорожного депо; и вот этот безбожник, который сидит сейчас с нами за столом, очень похож на того монашка, который сидел со мною вот за этим же столом много лет тому назад…» И она снова скользнула острым, обжигающим взглядом по моему лицу и стала продолжать рассказ о божьем человеке. Я, конечно, боялся того, что хозяйка скажет сплетнице Семеновне о том, как она после рассказа своего о монашке вломилась ко мне в комнату и, не спрашивая моего разрешения, подлезла под одеяло и… мне пришлось немедленно выпорхнуть из постели. Да, да! Меня словно ветром выдуло из нее. Нет, Ирина Александровна, рассказывая о божьем страннике, не сообщила об этом Семеновне.
— И я, Семеновна, стала смело глядеть на божьего
— Благодетельница моя, я вас слушаю.
Ирина Александровна метнула взгляд на меня, обиженно и чуть презрительно промолвила:
— Семеновна, мне не хочется продолжать, когда подле меня сидит Ананий Андреевич и так лукаво улыбается в свою бороду. А впрочем, все равно! Закончу и при нем! Анания Андреевича я отлично знаю, а поэтому сдаю ему комнату со столом. Сдаю, Семеновна, не потому, что я нуждаюсь в деньгах, а исключительно по той причине, что он очень похож собой на того монашка.
Я поднял глаза от чашки, задержал на сухом и презрительно-лукавом лице Раевской, полупочтительно, полушутливо сказал:
— Ирина Александровна, я могу завтра же, если вы так говорите, перебраться из вашего дома на другую квартиру.
— А что я, Ананий Андреевич, говорю? В моих словах ничего нет обидного. Я правду говорю, что вы напоминаете мне монашка. И это, поверьте, мне приятно. Не обижайтесь! Я иногда, поглядывая на вас, думаю, что не вы ли, Ананий Андреевич, двадцать лет тому назад заглянули в мой дом. Конечно, уверенности у меня в этом нет… да и тот монашек был немножко повыше ростом. И глаза у него были немножко мягче, чем ваши, не так насмешливы. Не хмурьтесь! Пожалуйста, но серчайте! Я знаю, вы никогда не были монахом, божьим странником. Вы, как чувствую, безбожник.
Семеновна, услыхав такие слова обо мне, насупилась, часто закрестилась, бормоча:
— Спаси господи, как это можно!
— Уверяю вас, Семеновна, настоящий безбожник!
— Благодарю вас, Ирина Александровна, — буркнул я и вскочил.
— Куда вы? Не уходите! Садитесь, Ананий Андреевич! — твердо и повелительно сказала хозяйка. — Рассказывая о монашке, я не стану замечать вас, а только буду чувствовать, что вы сидите подле меня. Уйдете — так мне станет скучно, и я не закончу рассказа, и Семеновна не дослушает его до конца.
— Истину говорите, моя благодетельница, — подхватила сводня.
Я поспешно сел, взял «Новое время» и стал читать статью о Художественном театре, об игре Москвина.
— Ананий Андреевич, Семеновна, художник, — промолвила приветливо в отношении меня (сейчас в ее голосе я не слышал сердитых и обиженных ноток). — Если бы вы видели, какие он сделал прошлым летом кровати и буфет в квартире Екатерины Ивановны Чаевой, то вы, Семеновна, так бы и ахнули. Чаев специально выписал красное дерево для буфета, а для кроватей — грушевое. Архиерей Иннокентий, глянув на эти произведения, сказал, что они стоят больших денег, не одну тысячу.
— Люди рассказывают, что его преосвященство на одной такой кровати почивал, и не один, — опустив лисьи глаза и вздыхая, заметила негромко и с блудливым страхом Семеновна. — А правда это, не знаю. Но слушок такой густо ходит по городу. Неужели, благодетельница, епископ почивал с самой хозяйкой дома?
— Такой разговор, Семеновна, не прошел и мимо моих ушей, слышала, слышала от многих и не один раз, — отозвалась возбужденно Ирина Александровна.
— Ежели и вы, благодетельница, слышали, то это несомненная правда, — подхватила Зазнобина и снова вздохнула, скользнув лисьим взглядом по иконам, освещенным лампадками. — Что ж, может, и верно, его преосвященство почивал с Екатериной Ивановной. Грех-то, грех-то какой! Ай-ай! — и она истово перекрестилась.
— Точно не знаю, Семеновна. Но в городе говорят, что владыко бегал по высокой траве до полночи за ее старшей дочерью.
— И-и? Неужели за Лариской? Да у нее нос не менее клюва цапли… а глаза серые, будто вываренные! — удивилась чрезвычайно Семеновна. — Уж какой год сидит в девках, а женихов нет и нет: даже миллион приданого их не завлекает!
— Вымокши до колен в росе, епископ Иннокентий все же поймал Ларису… — не слушая как бы гостью, сказала Ирина Александровна, улыбаясь тонкими горячими губами. — А вот переспал ли он с нею на кровати грушевого дерева — не знаю. Чего не знаю, Семеновна, того не знаю и утверждать не стану! — подчеркнула она таким тоном, с такими противоречивыми нотками в игривом голосе, что я решил, что она-то, моя хозяйка, все знает.