Записки Анания Жмуркина
Шрифт:
Сердце у меня сжалось от жалости к девушке-подростку: я малость постоял в нерешительности, беспокойно и со страхом прислушиваясь к быстрым, постукивающим по ночной земле шагам Серафимы, потом, сильно потрясенный ее словами и бегством, повернул к двери и вошел в крошечную комнату, выходившую окном в небольшой двор, в конце которого чернела, как затянутый крепом гроб, туалетная будка. Я машинально, со злобой на себя разделся и лег в чистую белоснежную постель.
В столовой пели «Последний нонешний денечек», пела на бис и Роза Васильевна вторично «Чайку», пили первач, ожесточенно чокались рюмками, продолжали игру
«На фронте бессмысленно льется человеческая кровь, засевается костями солдат русская земля, а здесь, за тысячу километров от фронта, в египетской тьме стонет в отчаянной тоске и бессмыслице народ», — проговорил я про себя, и все во мне от такого сознания заныло, застонало.
Проснулся я на восходе солнца: оно, мутно-малиновое, как бы вобрав в себя потоки крови, льющейся на полях сражений, ребром стояло за Красивой Мечой над зелено-черными и бурыми холмами полей и селений с серыми соломенными крышами.
Хозяева еще не проснулись: они легли перед рассветом. Гости разбрелись по своим домам. Из комнаты, находящейся рядом со столовой, доносился до моего слуха охающий храп Кондрашова, словно он не храпел, а бросал мучные мешки на полок ломовой подводы, а поднявшееся солнце с завистью смотрело на него. Я вышел в прихожую и увидел Серафиму: она в голубеньком платьице, в пуховом платке лежала комочком на деревянном диванчике. Стараясь не разбудить ее, я взял свои вещи и, выходя из дома, с отеческой жалостью поглядел на нее, сказав про себя: «Ничего, эта девушка, осознавши себя в жизни, не опустит крылья, не возомнит безвольно и болезненно, с безысходной безнадежностью себя, как ее сестра, подстреленной чайкой, уйдет из мути мещанства, египетской тьмы, увидит луч света».
На улице на деревянном заборе двора я увидел расклеенный приказ о призыве белобилетников и задумался над тем, куда мне пойти сейчас.
«Не пойду к Малаховскому. Если зайду к нему, то потеряю день, и я не попаду в Солнцевы Хутора, не повидаюсь с сестрой». И я решил пойти на Базарную площадь, которая находилась недалеко от Тургеневской. Не успел я завернуть за угол улицы, как услышал знакомый сиповатый голос:
— Попались и вы, Ананий Андреевич!
Я оглянулся на него: передо мной стоял в сером пиджаке, в полосатых брюках и в засаленном котелке Семен Антонович Кокин — он тоже держал путь на площадь.
— Да, Семен Антонович, и мой год призывают, — ответил спокойно я. — Придется, видно, и мне побывать на фронте. Кстати, вы, Семен Антонович, мне очень нужны!
— Очень рад, очень рад, если я вам, Ананий Андреевич, необходим! — протрещал тоненько Кокин и навострил глазки на меня. — Неужели действительно решили приобрести швейную машину?
— Угадали, Семен Антонович. Сколько она стоит?
— В рассрочку — шестьдесят рубликов, за наличный — сорок один рублик, — не сводя с меня удивленно-недоверчивого взгляда, пояснил Кокин.
Я достал из бокового кармана четыре десятки и рубль и незамедлительно вручил ему. Семен Антонович Кокин спрятал деньги, выдал мне квитанцию на купленную мною машину, дружески пожал мне руку и перышком метнулся в сторону, на Тургеневскую, крикнув отчаянно и весело:
— Нынче же доставлю машину по назначению
— Благодарю, Семен Антонович, — отозвался я и попросил: — Доставьте покупку сегодня утром!
— Будет в точности исполнено, Ананий Андреевич! — заверил он и скрылся за углом каменного двухэтажного дома.
Придя на Базарную площадь, я увидел много подвод, пестрые кучки пожилых мужчин и молодых, празднично и пестро разодетых женщин, ожидавших открытия ларьков, палаток и магазинов. Среди них я быстро разыскал пожилого крестьянина из Заицких Выселок, подрядился с ним, и он довез меня до родного села, получил рубль с меня и, попрощавшись равнодушно со мною, ударил вожжой вороного мерина, и вороной, махнув хвостом, побежал рысью, гремя колесами телеги по накатанной и серой, как сталь, дороге.
Июнь — июль
1956 г.
Часть вторая
ПО ТУ СТОРОНУ ДВИНСКА
Солнце село, его темно-красные лучи рдели на небосклоне, окрашивая надвигающиеся синеватые сумерки; трава и листья на деревьях потемнели; по берегам реки, на заливном лугу, пестревшем цветами, поднимались клочья бледно-молочного тумана; там в лозиннике и в кустах осинника робко пели соловьи. Я стоял у крыльца деревянного домика и глядел на улицу, на сестру, высокую и довольно красивую женщину, — она совершенно не была похожа на меня, говорят, она вылитая бабушка моего отца, черноволосая, кареглазая, с правильными чертами лица. Детей у сестры не было, и это делало ее лицо печальным, мечтательно тоскующим. Она, в сереньком ситцевом платье и с черными волосами, заплетенными по-девичьи в толстую косу, щипала перья с петуха, из шеи которого, как бусинки, падали на подорожник капли темной крови и рдели на нем: этим петухом она решила угостить меня. Евстигней, сосед ее, только что приехал с поля, не успел отпрячь мерина из сохи (окучивал картофель), как, запыхавшись, подбежала жена и, не дойдя несколько шагов до него, торопливо затрещала:
— Приходил староста, приказал никуда не отлучаться: твой год призывают.
— Призывают? — спросил Евстигней удивленно, опустил безнадежно руки и уронил повод.
— Да, — ответила она грустно и часто заморгала воспаленными веками, — завтра ехать надо на прием.
Он посмотрел на жену: она ничего — не плачет, только часто хлопает веками.
— Меня, наверно, не возьмут, — возразил он и пошел было к лошади, которая, повернувшись к нему костлявым сивым задом, отошла от него и, волоча соху, жадно грызла остарковый подорожник.
— Это почему тебя не возьмут? — дернулась женщина. — Разве ты хуже людей, которых взяли?
Он остановился, тупо и длинно поглядел на жену: она стояла высокая, сухая и смуглая, обожженная в жизни горем и бедностью.
— Ну да, не возьмут, — добавил он и тут же, глядя на нее, тихо сказал: — А не зря тебя, Матрена, прозвали на селе «Рогылем».
Матрена, как заметил я, не расслышала его последних слов, а возможно, услыхав, пропустила мимо ушей, промолчала.
— Тебе, знать, хочется, чтобы забрили меня на фронт, а?