Записки Анания Жмуркина
Шрифт:
Опять слышу нудно-болезненный шепоток:
— Осень. Лес. Желтые мертвые листья. Пахнет прелью. Серое, мокрое небо. И ни одной птички. И только мы одни в лесу, под небом… все как в России. Вылезли из блиндажей и пошли в атаку.
— И ты, Семен Федорович, не добежал? — спросил сиплый голос, похожий на шипение ремня на маховике.
— Не добежал, — вздохнув, продолжал Семен Федорович. — Ногу-то вроде бритвой отхватило, даже не заметил… ну, я и повис на проволочном заграждении. Алексей Иванович, может быть, нога-то и цела? Я во сне, может быть, видел, как отхватило ее? Уж больно пятка чешется. Вот и сейчас… Цела, цела! Слышь, друг, я шевелю большим пальцем ноги.
— Гм, — удивился третий голос. — Это нерва беспокоит… Да-с. Будь, братец, уверен: ножка твоя в солдатском сапожке осталась там… Может быть, она без тебя-то семь раз в атаку сходила. Да-с.
Семен Федорович и Алексей Иванович не ответили. Кто-то всхлипнул. Всхлип напомнил мне бульканье воды в раковине.
— В одном пустом доме я
— Бредень, замолчи, — умоляюще пискнул раненый, лежавший через койку от меня. — Без твоего нытья места нет сердцу.
Робкий голос осекся. Тишина. В ней — храп, стоны, а под полом — лепет колес, словно там бежала вода: «Та-та, та-та. Мы все знаем. Не догоните. Не догоните. Замолчите. Замолчите. Та-та, та-та. Мы все знаем. Мы все знаем». У меня на лбу капли пота. Они, как гвозди, холодны.
В голове звон: дон-дон-дон. Красноватая звезда в окне не отставала.
— Давно уже ночь.
— Голгофа.
— Люди любят, чтобы кто-нибудь пострадал за них.
— Глупо, но это так.
— Находятся дураки, вроде Христа, и страдают…
Что это? Опять шепот? Он навязчивее, громче.
— Бу-бу, бу-бу, — хрипел Семен Федорович.
— Бу-бу, бу-бу, — отзывался сипением Алексей Иванович.
Они опять говорили о ноге, у которой «ужасть» как чешется пятка, об атаке. Раненый, что лежал через койку от меня, завозился, затем стал медленным голосом выкрикивать:
— Вагон покачивает.
Звезда светит в окно.
Колеса хихикают. Буфера лают: ав-ав-ав…
Ночь идет уверенно, неумолимо, без гримас и улыбок.
Не догорев на пламени битв, только мы гримасничаем и, как головешки, тлеем.
«Игнат, — узнав знакомый голос, я вздрогнул. — Ночь, спаси! Он теперь укатает стихами. Я не могу… не хочу. Его стихи, как карты и клопы, надоели мне на позицию). Хорошо бы потерять сознание, уйти в небытие, чтобы не слушать его деревянного голоса, не видеть его лица с толстыми сизыми губами. Но я в этот раз не впал в беспамятство. Я смотрел на Игната. Он сидел на койке. Его голова забинтована, глаза удивленно расширены, зияли, как щели. Его темный рот то открывался, то закрывался. Вздрагивая, я подумал: «Чем бы заткнуть уши? Мраком? Звездой, летящей в окне?»
— «Прометей». Поэма, — объявил хрипло Игнат. — Я сочинил ее накануне вчерашней атаки. Слушайте.
Я в страхе. Я в смятении.
— Опять какая-нибудь ерунда, — проговорил плаксиво голос из противоположного угла. — Игнат, пожалуйста, помолчи! У меня и без твоего Прометея ужасно зубы болят, а в левом ухе — пешня, как в каменоломне, долбит.
Игнат неумолим. Упрямо выкрикивал, с тупой беспощадностью. Его голос заглушил лепет колес, шепоты Семена Федоровича и Алексея Ивановича. Ужас положил лапы на мое сердце и смотрел мне в глаза.
В воздухе пахло йодом и запекшейся кровью.
Игнат, глядя перед собой и слегка покачиваясь, читал:
— «Закрыты тучами вершины скал. Гремит гром, сверкают молнии. Ревет ветер. Океан катит волны. Они с яростью налетают на скалы. Прометей, прикованный к скале, висит над бездной.
П р о м е т е й Как разошелся Зевс. Как никогда… Как яростно по небу гонит тучи. Они, рыча громами, стрелы молний На землю мечут, чтобы мозг людей Держать в железном страхе. О тиран! Народ тебе отплатит за страданье, За Ад, в котором держишь ты его. О Зевс, грозишь земле огнем небесным, Цепями новыми грозишь народу. О Зевс, закуй народ. Ведь ты способен На это. Так зови Власть, Насилье — И пусть велят Гефесту-кузнецу К работе подлой приступить. Гермес, Скажи, куда бежали слуги Зевса? Гермес молчит. Раскаты грома, молньи Над хлябью хаоса сверкают. Ужас. Скала дрожит, как студень, за спиной, А океан ощерился волнами, Ревет неистово, как прокаженный: Он подпевает Зевсовой грозе. Где Власть, Насилье, Гермес-глашатай? Ужель другие муки мне готовят, Чтоб ум сломить могучий, непокорный, Чтоб власть тирана Зевса я признал, Чтоб я в поклоне распластался, Пред палачами на колени стал, Как раб, и лебезил и соглашался… Нет-нет!Мне не по себе: кружилась голова, тошнило. Игнат глухо читал. Что с ним? Он не узнавал меня. Не видел. Он не видел никого. Игнат страдал не столько от ранения, сколько от потрясения душевного. Разве я не страдаю от этого же? Страдаю. Остальные? О, еще как! Хорошо, что Игнат не видит меня. Вот только поэтому он не обратился с вопросом: «Ананий, почему твои глаза всегда смеются? Идет идиотская бойня, а твои глаза смеются?» Не дожидаясь моего ответа, он сказал бы с укоризной: «Война. Последняя война. После нее, как уверяют нас Ллойд-Джорджи, Вандервельды и Альберты Тома, наступит вечный мир народов… благоденствие, черт возьми».
— Врут, собаки, — сказал он вслух. — Никакого не будет мира. Вот попомни мои слова, что через двадцать — тридцать лет после этой дурацкой бойни будет еще более дурацкая бойня. Раньше, вот до этой войны, я не думал, что человечество так глупо, а теперь убедился, что оно действительно чудовищно глупо.
— Да-а-а? И совсем не глупо, а, скажите, безвольно, покорно, — возразил кто-то сипло.
— Глупо, глупо, — прохрипел Игнат. — Оно как стадо быков, которых гонят на бойню.
— Ничего, Лухманов, — пискнул кто-то из коричневой темноты, — и оно поумнеет, станет разумным в этой бойне, выползет…
— Кхха-а! — кашлянул кто-то и заплакал.
Игнат остановил бы на мне голубые глаза и по-детски улыбнулся, спросил бы: «Ананий, я убежден, что и ты такого же мнения о человечестве? Да-да. Иначе бы твои, Ананий, так горько не смеялись глаза». Я и в этот раз, если бы он спросил, не ответил бы ему, почему мои глаза всегда смеются. «Молчишь», — сказал бы Игнат и с грустью в голосе стал бы журить меня за то, что я ни разу не похвалил его стихи. Это верно. Я никогда не хвалил его стихи, но и никогда их не хаял, как другие слушатели. Я знал и знаю, что поэты любят только похвалу от читателей и слушателей. Похвала действует на поэтов благотворно, как взятка на чиновников. Но я всегда, выслушав стихи Игната, молчал, не хвалил и не бранил его стихов. Золотая тактика? Возможно. Я предпочитал и предпочитаю больше слушать, чем высказываться. Правда, слушать бывает тоже очень тяжело, так как люди, в подавляющем большинстве, лгуны и хвастуны, а главное — почти все, будучи сами невеждами и развратниками, стараются просветить слушателей и помочь им выбраться из мещанского болота. И это так, правда. Люди лгут с церковных амвонов и университетских кафедр; они лгут со страниц книг и газетных полос; они лгут с перекрестков проселочных и столбовых дорог; они лгут на улицах и площадях сел и городов. Словом, люди такого толка не дают смертным и простым труженикам спокойно жить на земле, наслаждаться ее дарами. Вот и Игнат, кажется, читает «Прометея» только затем, чтобы убедить нас, что говоруны и лгуны приковали Прометея к скале за то, что он пошел против говорунов и лгунов, только за то, что он возбудил в простом народе ненависть к богу. Прометей — это свободная мысль человечества. От глухого, деревянного голоса Игната моя голова распухла, в пламени. Как бы я хотел провалиться в небытие, не ощущать плотности мира, его дыхания. Но я не провалился. Живу. Слушаю лепет колес, стоны, храпы, всхлипывание и бред раненых. Страх глубже вонзил когти в мое сердце, и оно сочится кровью. Игнат, не замечая меня, приглушенно выкрикивал: