Записки графа Сегюра о пребывании его в России в царствование Екатерины II. 1785-1789
Шрифт:
Министр полагал, что главным образом мне нужно было иметь в виду — открыть настоящие замыслы Екатерины, разузнать характер и значение ее отношений к императору и к Англии и изведать ее намерения относительно Швеции и попытки приобресть влияние на Неаполь. В особенности я обязан был различать вероятное от действительно существующего, угрозы от настоящих действий и ложные слухи от действительных намерений. Полагая, что главнейшею целью императрицы было разрушение Оттоманской империи и восстановление греческой державы, и чтобы заставить замолчать льстецов, предсказывавших скорый и легкий успех этому огромному предприятию, министр приказал мне всеми возможными способами стараться убедить русских министров в том, что этому перевороту воспротивятся все значительные европейские державы. Переходя к более частным предметам, министр предписывал мне отвечать вежливостью на вежливость графа Кобенцеля, но не доверяться ему, между тем как с прусским министром он советовал мне быть откровенным. Вообще с представителями дружественных держав мне велено было обходиться дружелюбно и даже не пропускать случая сблизиться с министрами неприязненных к нам государств; сверх того мне велено было переписываться с нашими посланниками и министрами в Константинополе, Берлине, Стокгольме и Копенгагене и доводить до их сведения все, что им нужно было знать. Из очерка этих инструкций можно видеть, что не рассчитывали на мой успех; обязанность моя ограничивалась внимательным наблюдением за ходом дел при дворе, на который мы не имели никакого влияния, и единственное прямое поручение состояло в том, чтобы, после многолетних, напрасных требований, добиться справедливого
Мне нетрудно было узнать расположение главных министров: Воронцов, Остерман и Безбородко не скрывали своей приверженности к англичанам, и мои попытки сблизиться с ними ограничились чинным приемом и внешними выражениями вежливости. К тому же желание и необходимость угождать государыне приучили их сообразовывать свое поведение с ее намерениями и показывать ей, что они в политике, как и во всем другом, разделяют ее мнения. Но так как царедворцы в этом подобострастии доходят до крайности, то они выражали свое благорасположение и недоброжелательство с большею решительностью, нежели сама государыня. Императрица благоволила к послу австрийскому и к министру английскому, а потому и ее ближайшие советники были с ними в приязненных отношениях. Так как министры знали нерасположение государыни к французскому двору и неудовольствие ее по поводу поведения и насмешек прусского короля, то не сближались с графом Герцем и со мною и были всегда скорее готовы вредить нам, нежели услужить. Общество также отчасти следовало их примеру. Однако в Петербурге было довольно лиц, особенно дам, которые предпочитали французов другим иностранцам и желали сближения России с Франциею. Это расположение было мне приятно, но не послужило в пользу. Петербург в этом случае далеко не походит на Париж: здесь никогда в гостиных не говорили о политике, даже в похвалу правительства. Недовольные из жителей столицы высказывались только в тесном, дружеском обществе; те же, кому это было стеснительно, удалялись в Москву, которую однако нельзя назвать центром оппозиции — ее нет в России, — но которая действительно была столицею недовольных [20] .
20
Ср. в Записках Л. Н. Энгельгарта. М. 1859. Стр. 62.
Прежде всего мне надо было познакомиться с князем Потемкиным, а потом уж с прочими министрами. К сожалению, мне трудно было победить в нем предубеждение против Франции. Он был совершенно противных мнений с графом Паниным, разделял и возбуждал честолюбивые замыслы Екатерины II, а во Франции видел препятствие своим намерениям и ненавидел нас, как защитников турок, поляков и шведов. Он придумывал всевозможные средства, чтобы во вред нам и Пруссии снискать доверие, расположение и содействие кабинетов австрийского и английского. Поэтому он был холоден с нами [21] и чрезвычайно ласков с Кобенцелем и Фитц-Гербертом, равно как с австрийскими и английскими купцами и путешественниками. Но эти препятствия не останавливали меня. Мне передали обстоятельные сведения о характере, свойствах и слабостях этого министра, и я попытался употребить эти сведения в дело, что мне и удалось, хотя сначала попытки мои казались безуспешны. Потемкин, как военный министр, главнокомандующий войсками, правитель вновь завоеванных южных областей империи, всесильный по неограниченному доверию к нему императрицы, был предметом лести и ухаживания всего дворянства и даже знатнейших вельмож. В торжественных случаях и в праздники он одевался очень пышно и обвешивал себя орденами, — речью, осанкою и движениями представлял из себя вельможу времен Людовика XIV; но в обыкновенной домашней жизни он снимал с себя эту личину и, как истый баловень счастья, принимал всех без различия, среди восточной роскоши, которую многие ошибочно приписывали его высокомерию. Когда, бывало, видишь его небрежно лежащего на софе, с распущенными волосами, в халате или шубе, в шальварах, с туфлями на босу ногу, с открытой шеею, то невольно воображаешь себя перед каким-нибудь турецким или персидским пашою; но так как все смотрели на него, как на раздавателя всяких милостей, то и привыкли подчиняться его странным прихотям.
21
То есть с Сегюром и прусским посланником графом Герцем.
Холодностью своею он отвратил от себя почти всех иностранных министров. Они считали его неприступным и встречались с ним только в обществе. Только Кобенцель да Фитц-Герберт были с ним в коротких отношениях. Английский посол еще в отечестве своем уже свыкся с оригиналами и не удивлялся выходкам князя. Как умный и ловкий человек, он умел быть с ним запросто, никогда не нарушая приличий и всегда сохраняя собственное свое достоинство. Не таков был граф Кобенцель. Несмотря на свой ум и сан, которым был облечен, он держался того мнения, что в политике все средства дозволены, лишь бы цель была достигнута, и потому в угождении и внимательности к князю превзошел самых усердных и преданных его прислужников. Я не мог подражать ему. К тому же, я полагал, что чем менее мы были друзьями, тем более должны были избегать фамильярности; кто нас не любит, должен по крайней мере уважать нас. Свобода в обращении хороша между людьми коротко знакомыми, иначе она смешна.
Я письменно просил князя дать мне аудиенцию. В назначенный мне день и час я явился, велел доложить о себе и сел в приемной зале, где со мною дожидалось несколько русских вельмож и граф Кобенцель. Мне было неприятно дожидаться. Прошло с четверть часа, а дверь все еще не отворялась; я еще раз велел доложить о себе. Мне объявили, что князь еще не может меня принять; тогда я сказал, что мне некогда ждать, вышел к удивлению всех присутствующих и преспокойно отправился домой. На другой день я получил от Потемкина письмо, в котором он извинялся в своей неисправности и назначал мне новое свидание. Я явился к нему, и на этот раз, только что я вошел, как был тотчас же встречен князем; он был напудрен, разодет в кафтане с галунами и принял меня в своем кабинете. Он обратился ко мне с обычными приветствиями и несколькими незначительными вопросами. В его обращении заметна была какая-то принужденность. Когда я хотел было удалиться, он удержал меня. Ища предмета для разговора, он, по своему обыкновению, начал меня расспрашивать и, между прочим, с особенным любопытством заговорил об Американской войне, о важнейших событиях этой великой борьбы и о будущности новой республики. Он не верил в возможность существования республики в таких огромных размерах. Его живое воображение беспрестанно переходило от предметов важных к самым незначительным. Так как он очень любил ордена, то несколько раз брал в руки, перевертывал и рассматривал мой орден Цинцинати и хотел непременно знать — что это за орден, какого братства или общества, кто его учредил и на каких правилах. Заговорив о любимом предмете, он целый час почти толковал со мною о разных русских и европейских орденах. Беседа наша не имела никакого особенного значения; но так как она тянулась довольно долго — что было против правил князя — то в городе об этом заговорили, особенно дипломаты; они всегда в таких случаях пускаются в догадки и редко попадают на правду. Впрочем они скоро нашли повод к основательнейшим и более справедливым толкам.
В Петербурге был тогда дом, непохожий на все прочие: это был дом обер-шталмейстера Нарышкина, человека богатого, с именем, прославленным родством с царским домом. Он был довольно умен, очень веселого характера, необыкновенно радушен и чрезвычайно странен. Он и не пользовался доверием императрицы, но был у ней в большой милости. Ей казались забавными его странности, шутки и его рассеянная жизнь. Он никому не мешал; оттого ему все прощалось, и он мог делать и говорить многое, что иным не прошло бы даром. С утра до вечера в его доме слышались веселый говор, хохот, звуки музыки, шум пира; там ели, смеялись, пели и танцевали целый день; туда приходили без приглашений и уходили без поклонов; там царствовала свобода.
Я, вместе с другими дипломатами, часто ходил смотреть на эту забавную картину. Потемкин, который почти никуда не выезжал, часто бывал у шталмейстера; только здесь он не чувствовал себя связанным и сам никого не беспокоил. Впрочем на это была особая причина: он был влюблен в одну из дочерей Нарышкина. В этом никто не сомневался, потому что он всегда сидел с ней вдвоем и в отдалении от других [22] . За ужином он тоже не любил быть за общим столом, со всеми гостями. Ему накрывали стол в особой комнате, куда он приглашал человек пять или шесть из своих знакомых. Я скоро попал в число этих избранных. Однако прежде нужно было удалить препятствия, мешавшие нашему сближению. Со своей стороны, Потемкин стал строже наблюдать правила вежливости, которые иногда забывал, а я решился требовать от него уважения, должного моему сану. Раз, например, он пригласил меня на большой обед. Я и все гости были парадно одеты, а он явился попросту в сюртуке на меху. Мне это показалось странным, но так как никто не обращал на это внимания, то и я не дал заметить своего недоумения. Однако через несколько дней после того, я в свой черед пригласил его обедать и отплатил ему тем же, объяснив заранее прочим моим гостям, что подало повод к этому поступку. Князь тотчас понял причину моего поведения и после этого обращался со мною так, как я желал. Я узнал его нрав; он любил, чтобы угождали его прихотям, но отплачивал за это высокомерием и презрением, между тем как легким сопротивлением можно было снискать его уважение.
22
Потемкин ухаживал за Марьей Львовной Нарышкиной, которая потом была замужем за графом Любомирским. Она пела и играла на арфе. Державин посвятил ей свою оду к Екатерине (Соч. его, изд. Академии, т. I, стр. 300).
Не прошло месяца, как исчезла холодность, водворившаяся между нами от взаимной осторожности в обращении. Раз, на вечере у Нарышкина, прохаживаясь с ним по комнатам, я навел разговор на два предмета, совершенно различные, но которыми я уверен был, что займу его внимание. Сперва я говорил ему о новых завоеваниях императрицы, о южных областях, подчиненных его управлению, о прекрасном его намерении довести торговлю на юге до той степени, до какой она достигла на севере. Это составляло главный предмет его попечений, и князь с таким жаром предался разговору, что продлил его сверх моих ожиданий. Когда после этого речь зашла о Черном море, Архипелаге и Греции, мне уже нетрудно было, минуя вопросы политические, навести его на любимый предмет и заговорить о причинах отделения церкви западной от восточной. Тогда он повел меня в кабинет, подсел ко мне и с видимым удовольствием стал высказывать мне свои обширные сведения о давнишних, пресловутых прениях пап с патриархами, о соборах, и местных, и вселенских, наконец о всех этих распрях, то важных, то забавных, а порой и кровавых, которые велись с таким ожесточением, что падение Греческой империи и взятие Константинополя турками не могли их прекратить, и что они длились среди грабежа и разгрома столицы. Разговор этот продолжался до глубокой ночи. Я узнал слабую струну князя, и с этих пор, казалось, он стал нуждаться во мне. Часто приглашал он меня побеседовать с ним о разных делах и особенно о проектах, предлагаемых ему французскими купцами; они старались доказать ему пользу и удобство торговых сообщений между Марселем и Херсоном. Решившись изгнать из бесед наших всякое принуждение, он раз написал мне, что желает переговорить со мною кое-о-чем, но что болезнь мешает ему встать и одеться. Я отвечал, что немедленно явлюсь к нему и прошу принять меня запросто, без чинов.
В самом деле, я нашел его лежащим на постели, в одном халате и шальварах. Извинившись передо мной, он прямо сказал: «Любезный граф, я истинно расположен к вам, и если вы сколько-нибудь любите меня, то будемте друзьями и бросим всякие церемонии». Тогда я присел на кровать, у его ног, взял его за руку и сказал: «Я с удовольствием соглашаюсь на это, любезный князь. Новое знакомство всегда несколько связывает; но вы говорите о дружбе, а в таком случае должно устранить все, что может нас связывать и обременять». Всех удивило это неожиданное сближение, эта короткость между первым министром Екатерины и представителем двора, к которому императрица была явно не расположена. В особенности дипломаты не знали, что и подумать об этом. Беспокойный, пылкий граф Герц напрасно старался выведать повод и цель этого сближения. Я ему откровенно объяснил в чем дело; но он не хотел верить, чтобы вопросы богословские или дела каких-нибудь купцов могли быть настоящими предметами наших долгих, частых бесед. Он был убежден, что дело шло о каких-либо важных сделках между Австриею, Франциею и Россиею — во вред Пруссии. Недоумение и догадки этих искателей тайн там, где тайны не было, час от часу возрастали. Потемкин, вероятно, сообщил императрице свое выгодное мнение обо мне. День ото дня императрица принимала меня с большею любезностью и внимательностью; исчезла холодность министров; придворные брали с них пример. Хотя неприязнь между нашим кабинетом и петербургским нисколько не смягчалась, но общество обманулось на этот счет, когда заметило, что французского посла осыпают похвалами, ласками, внимательностью, которыми прежде исключительно пользовались представители союзных держав, Кобенцель и Фитц-Герберт.
Скоро ощутил я влияние этой перемены — сперва в незначительных, потом и в более важных делах. Незадолго до моего приезда, из России были высланы три француза, и русское правительство даже не известило об этом Колиньера, тогдашнего нашего поверенного в делах. Он, по долгу своему, выразил русскому правительству сожаление, но в осторожных выражениях, зная, что эта мера строгости имела свои достаточные причины. Министры отвечали ему неопределенно и неудовлетворительно; в то время они как будто нарочно пользовались каждым удобным случаем, чтобы сделать нам неприятность. Правда, что тогда в Россию приезжало множество негодных французов, развратных женщин, искателей приключений, камер-юнгфер, лакеев, которые ловким обращением и уменьем изъясняться скрывали свое звание и невежество. Но этому не было виною наше правительство. Все эти люди никем не были покровительствуемы, не имели никаких бумаг, кроме паспортов, которые повсюду выдаются лицам низших сословий, если они не преступники и покидают отечество с тем, чтобы торгом или трудом добыть в чужом краю средства существования. Скорее можно было винить самих русских, потому что они с непонятною беспечностью принимали к себе в дома и даже доверяли свои дела людям, за способности и честность которых никто не ручался. Любопытно и забавно было видеть, каких странных людей назначали учителями и наставниками детей в иных домах в Петербурге и особенно внутри России. Если иногда обман открывался, и таких господ выгоняли, сажали в тюрьму или ссылали, то они не могли жаловаться французскому посланнику: он не обязан был оказывать им покровительства. Но другое дело было с тремя изгнанными тогда французами; все трое были люди известные и достойные, и один из них, племянник герцога де Г., был даже представлен ко двору. Один из этих французов, чрезвычайно вспыльчивый и взбалмошный, в припадке гнева обругал и прибил другого, который отомстил ему низким доносом о предмете, нисколько не касавшемся их спора и подписанном, по преступной слабости, третьим, о котором я упомянул выше. Императрица, узнав через обер-полицеймейстера об этой драке и ложном доносе, велела выслать всех троих из России. Этот приговор был строг, но справедлив, и я бы не мог вмешаться в это дело, если бы Колиньеру не отказали сообщить требуемого им объяснения. Поэтому я счел нужным представить русским министрам неприличие этого поступка, противного взаимному вниманию, которое оказывают друг другу два двора для поддержания согласия между собою. Затем я требовал, чтобы жалоба моя была представлена императрице. Спустя несколько дней после того государыня удовлетворила меня вполне, приказав вице-канцлеру объяснить мне причины ее строгого решения и уверить меня, что впредь не будет решать таких дел, не предварив меня. В самом деле, с этих пор слова ее были исполняемы в точности.