Записки хирурга
Шрифт:
И тут послышался шорох, стук, мы глянули друг на друга в ужасе и скорее спрятались за дверь, потом побежали что было сил назад, путаясь в длинных подолах и падая и обмирая от топота, который слышался за нами.
Ужас брал нас, когда мы прибежали к сундуку и скорее–скорее сбросили с себя свои туалеты, спрятали их и захлопнули сундук, забросали его обломками досок и мебели, даже сели на него, ожидая, что сейчас нас настигнут и обнаружат все наши проделки.
Мы смотрели на дверь и ждали, но дверь не открывалась. Тогда мы сами приоткрыли двери и увидели старого пса, которого прозвали в деревне Маклаком, за то, что он был ничей и везде просил подачки.
Теперь мы подробно и тщательно разбирали сундук, разглядывали каждую вещь отдельно, прикидывали, как она будет на нас выглядеть, если мы когда–нибудь сможем надеть ее на себя. Мы нашли в сундуке искусственные цветы, кружева и самое драгоценное — поясное зеркальце на самом дне. Теперь нам не надо было бегать во флигель, чтобы поглядеть на себя, теперь мы могли рядиться и тут же видеть свою красоту. Мы перемерили все: и потертый салоп голубого плюша, и белый летник, и все тряпочки, которые вообще ничего собой не представляли, — мы цепляли их на голову, драпировались и даже плясали перед зеркалом, а собаки прыгали вокруг нас и пытались тоже залезть в сундук и глянуть в зеркало: мы и их рядили в ленты и тряпки.
Сундук был замаскирован и закрыт. Мы ушли, но весь день до вечера, весь следующий день думали только о том, как еще раз проникнуть к сундуку и полюбоваться на себя. Теперь я стала думать, что я красивая, что не такая и маленькая, что можно сшить себе фартук из старого сарафана или переделать платье, — но как сказать об этом дома?
Стала у нас с ней тайна от родителей, стала радость и надежда когда–то пройти снова во флигель и рассматривать все вещи, казавшиеся тогда драгоценными.
Но слишком много работы было в поле и дома, слишком мало времени, да еще страх перед отцом и всеми, кто узнает, что мы роемся в сундуке, который неизвестно кому принадлежит, и мы все не ходили во флигель, все выжидали и таили про себя свою тайну.
Но с тех пор я стала поглядывать на себя в зеркало и нашла, что и в белой блузке, если ее выстирать да нагладить, и в своей юбке я не так уж дурна, да зубы у меня красивые, и ресницы черные, и щеки розовые — особенно после работы, когда вымоешься да напьешься чаю, то вот какие розовые щеки… Стала я подумывать о том, что принаряжусь да и буду хороша.
С того зеркала и сундука стала более кокетливой и взрослой, но ходить во флигель побаивалась.
И вдруг как–то раз стали говорить в деревне, что девушки и мальчишки комсомольцы хотят ставить пьесу про мужика и попа, про глупого боярина и его дочку, про что — уж толком не помню; все в деревне только и толковали про молодежь, про комсомольцев, которые что–то затевают в клубе.
И мы хотели в клуб, на вечер, который устраивали старшие девушки и мальчишки, и мы спешили занять места там, во флигеле, где на старые стулья и ломаные креслица были положены доски, которые означали места для зрителей, а на сцене, сделанной из столов и завешанной одеялами и холстами, топотали, смеялись взрослые девушки, которые должны были изображать попа и боярина, его дочку и бравого молодца. Помню только, что мужчин и женщин — всех играли девушки, а мальчишки только объявляли, кто и что будет изображать, потому что все ребята очень стеснялись этой затеи девушек и считали, что им стыдно выходить на сцену, да еще и говорить какие–то слова — чужие, не свои. Потому всё играли девушки, мы это знали, но все равно так ждали спектакля,
Какое разочарование, какая обида была для нас! От нашего вскрика кто–то даже заговорил громко, кто–то засмеялся… После на сцене засмеялись девушки, которые и так–то были смущены своей затеей, а увидев свою подругу, которой приделали живот и нарисовали усы боярина, не смогли сдержаться и хохотали во все горло. Спектакль не двигался, все смеялись — и артисты и зрители, а мы не смеялись, мы готовы были плакать.
Кто–то крикнул:
— Боярин, слезай, тебя свергли. Долой царей и бояр!
И снова стали смеяться. Тут уж и мы не выдержали и стали хохотать, и все кончилось общим весельем. Занавес закрылся, а хохот в зале и на сцене продолжался. После, когда поутихли, занавес открылся, и несколько слов сказала девушка — она играла дочь боярина; сказала, не глядя на свою партнершу, а потом взглянула на нее, и новый взрыв хохота снова остановил спектакль на некоторое время. Это продолжалось довольно долго, и мы чувствовали себя отмщенными. После все зрители полезли на сцену, стали просить примерить платья и интересовались, где они раздобыли такие, а потом все уже наряжались и плясали на сцене скоморохами — получился не спектакль, а маскарад, и нам достались какие–то лоскутки, которые мы нацепили на себя и красовались в них.
Была открыта тайна сундука, и он повеселил всех, хотя и не удался спектакль.
ДОЛГИЙ ПУТЬ В АКАДЕМИЮ
Недавно пришла ко мне девочка и сказала:
— Мария Васильевна, дайте мне на счастье вашу рубашку.
Я удивилась:
— Какую рубашку?
— Ту, что носите.
— Для чего?
— Я иду сдавать в Первый медицинский.
— Ну и что же?
— Ваша рубашка счастливая. Вы ведь с одного захода поступили в академию.
И это была правда.
Хоть и долго я шла в академию, но поступила с первого захода. Долго и трудно мне давалась работа в Минске и учеба на рабфаке. Работали ночами, а учились днем. Голодали, но учились. Таскали тачки, получали хлеб и горох, но учились. Боялась вернуться домой, но в академию попала сразу. Подала документы, уехала к себе в деревню и ждала — и пришел ответ: «Вы зачислены в академию слушателем и состоите в рядах Красной Армии…»
Что было с отцом!
— А ну давай пиши, что никуда не поедешь! Отказывайся! Сегодня же!
Поехала отказываться в военкомат, а мне там сказали, что я буду дезертиром, если не явлюсь.
И приехала я в академию. В Ленинград. Было нас десять девушек. Все мы были испуганы, всем нам было так странно носить шинели, брюки… Столько насмешек сыпалось кругом, а мы стояли и не могли толком повернуться по команде, не могли как следует надеть форму.
Нам надо было утверждать себя яростно или плакать по углам, потому что такое количество профессоров отказывалось разговаривать с нами, обучать нас, так презрительно относились к нам, что было тяжко, но мы стояли на своем, уж раз нас зачислили…