Записки хроноскописта
Шрифт:
Я повернулся к Пете, ожидая его разъяснений.
— Надпись уже прочитана, — торопливо сказал Петя. — Она сделана на картули эна шрифтом мхедрули не позднее семнадцатого столетия. Во всяком случае до введения книгопечатания… Перевод-«Вернись, и все скажу тебе».
— Понятно, — сказал я. — Картули эна?..
— Грузинский язык, а мхедрули — новогрузинский шрифт, принятый еще в одиннадцатом веке. — Петя прямо-таки торжествовал, разъясняя мне столь важные подробности.
— Теперь еще понятней, — сказал я.
— А перечеркнутая восьмерка — фирменный знак очень крупного торгового
Петя выпалил все залпом, но, заметив, что я слушаю его с некоторой недоверчивостью, сказал:
— Это не я придумал. Тут историк из Тбилиси отдыхает — совсем беленький старичок, — от него мы про все и узнали. Он-то уж не мог ошибиться!
— Что вы нашли в вазе?
— Венецианское стекло. Бусы в основном… Бусы, самые разнообразные — и розоватые, и матово-белые со взвешенными частичками золота, и зеленоватые с молочными нитями, — бесчисленные бусины эти завербовали в Петин клан половину нашего отряда-женскую, разумеется.
— А кружочками, по-вашему, обозначено место, где зарыт клад? — спросил я Петю.
— Конечно! Тогда все зарывали свои сокровища. Время-то какое неспокойное-и междоусобицы, и турки нападали… А вы в тисо-самшитовой роще были?
— Нет.
— Заодно бы и рощу посмотрели. Место примечательное, не пожалеете.
— Вы там были? — спросил я Петю.
— Был.
— Крепость осматривали?
— Да.
— Клад не нашли?
— Нет.
— Отлично, — сказал я, сообразив, что посещение тисо-самшитовой рощи выльется в обычную прогулку. — Чтобы не откладывать, завтра же и отправимся туда.
Погода, к сожалению, внесла свои исправления в наши ближайшие планы. Еще до первых облаков мы заметили, что древесные лягушки громче и чаще, чем обычно, стучат сегодня своими деревянными молоточками. Стоял штиль, но на море поднялась волна. После захода солнца некоторое время виднелись звезды, но потом небо затянуло, и где-то за полночь пошел дождь.
Весь следующий день дождь то утихал, то принимался идти снова, выбивая дробь по шиферной кровле, по виноградным листьям. Яша не бранил погоду, уверяя, что в дождь лучше работается. А я, пребывая в каком-то полудремотном состоянии, предавался воспоминаниям, надоедал всем разговорами об Африке и Хаирхане и немножко обижался, что друзья мои никак не могут запомнить имени африканского царя Шамба Болонгонго, правившего племенем бушонго… Он жил и правил около четырех с половиной столетий тому назад, но я прочитал о нем перед поездкой в Африку, и Болонгонго покорил мое сердце.
Помните историю, рассказанную в «Сломанных стрелах»? Тогда, у подножия Хаирхана, мы пришли к выводу, что петроглиф, выбитый на стене пещеры, — договор между вождями, запрещающий пользоваться стрелами в бою. Так во всяком случае я писал, оставляя за читателями право на собственное мнение.
А страничка из истории племени бушонго, до сих пор живущего в Центральной Африке в бассейне реки Санкуру, убедила меня в правильности моих раздумий.
Дальнейшие события развивались так.
Едва установилась хорошая погода, как Петя вновь появился в нашем дворе. Напомнив про обещание посетить тисо-самшитовую рощу, он с радостью сообщил, что вечером в Хосту приезжает его руководитель профессор Брагинцев.
Утром, когда мы пришли в лагерь археологов-аквалангистов, Брагинцев рассматривал поднятую со дна моря амфору. Тонкие, с длинными крепкими ногтями руки его нежно и любовно ощупывали стенки амфоры, выстукивали их, и руки преподавателя эстетики показались мне руками хирурга.
Мы познакомились. Извинившись, Брагинцев еще минут восемь-десять изучал вазу, и я видел, что находка археологов явно заинтересовала его.
А меня заинтересовал сам Брагинцев. При первом же взгляде я обратил внимание на два обстоятельства — на его поразительное несходство во внешнем облике с философом Петей, потому что мысленно сблизил учителя и ученика, и наоборот, на еще более поразительное соответствие его внешности сути дела, которому он служил.
Невольно, сравнивая облик Пети и Брагинцева, я, естественно, отбрасываю возрастные особенности. Будь они одногодками, они все равно были бы разительно несхожи. В отличие от милого, наивного, восторженного, всегда небрежно одетого, маленького некрасивого Пети старый профессор Брагинцев был по-спортивному подтянут, собран, элегантен и красив. Подчеркивая сейчас, что Брагинцев красив, я вовсе не имею в виду какие-нибудь там лучистые глаза, античные черты лица, выразительный рот или еще нечто в том же роде.
О красоте Брагинцева нельзя составить себе представление ни по отдельным штрихам, ни с помощью подробного описания. Он просто умел красиво двигаться, красиво носить легкий серый пиджак, красиво говорить и улыбаться, отнюдь не задаваясь такой целью… Источником этой подлинной, непоказной красоты могло быть только духовное совершенство, гармония, достигнутые огромной внутренней работой, длившейся десятилетиями, постоянной тренировкой ума и души… Подобной красоты, выше которой я ничего не знаю, удается достичь немногим, но когда встречаешь такого человека, то тебе и в голову не приходит обращать внимание на цвет его глаз или волос…
Брагинцев, о чем-то задумавшись, ходил по берегу моря, а Петя следил за ним влюбленными глазами. Петина влюбленность в учителя, разумеется, не ускользнула от меня, но я вспоминал сейчас, что Брагинцев будто бы поддерживает Петю в его стремлении найти клад, и не поверил этому.
— Мотив росписи на амфоре мне знаком, — неожиданно сказал Брагинцев, останавливаясь неподалеку от нас перед Петей. — Да, я не ошибаюсь. В «Эрмитаже» есть ваза, повторяющая сюжет амфоры.
— Глиняная? — почему-то спросил Петя.