Записки кинооператора Серафино Губбьо
Шрифт:
Я стоял с запиской в руках, не понимая, что думать по этому поводу. Луизетта, уже готовая выходить, прошла по коридору мимо моей комнаты. Я окликнул ее:
— Взгляните. Прочтите.
Она бросила взгляд на подпись и, как водится, стала пунцовой, а потом белее полотна. Прочла. В глазах читалась враждебность, на лоб легла тень сомнения и страха. Она спросила сдавленным голосом:
— Что ей надо?
Я развел руками — не потому, что не знал, как ей ответить, а чтобы выслушать сперва ее суждение.
— Я не поеду, — возбужденно сказала она. — Что ей от меня надо?
— Наверняка узнала, — ответил я, — что господин Нути расквартировался здесь и…
— И что?
—
— Через меня?
— Вероятно… Может, и вам, коль скоро просит вас приехать.
Она взяла себя в руки; но в голосе дрожь осталась.
— А я-то тут при чем?
— Не знаю, я тоже ни при чем, — заметил я, — однако она зовет нас обоих.
— И что же она мне может сказать… предназначенное для господина Нути?
Я пожал плечами и посмотрел на нее спокойно и с решимостью, дабы она пришла в себя и поняла: что касается ее лично — ее, Луизетты, — то нет никаких оснований испытывать неприязнь к этой женщине, чье внимание еще недавно было ей так лестно.
Она разволновалась еще сильнее.
— Предполагаю, — добавил я, — что если она хочет говорить с вами тоже, то это к добру, я убежден. Вы помрачнели…
— Потому что… потому что… я не в силах представить, — вырвалось у нее сперва несмело, затем пылко, щеки горели, — я не в силах представить, что ей взбрело в голову и что она хочет сказать мне, пусть даже, как вы считаете, это к добру. Я…
— Вы непричастны к этой истории, как и я, не правда ли? — быстро подхватил я, стараясь сохранять самообладание. — Впрочем, она, наверно, полагает, что вы в чем-то можете быть полезны…
— Нет, нет. Я непричастна, так и есть, — поспешила ответить она, задетая за живое. — И я желаю остаться непричастной и не иметь никакого отношения к тому, что касается господина Нути и этой дамы.
— Как вам будет угодно. Я поеду один. Полагаю, нет нужды предупреждать вас, что было бы благоразумно не рассказывать господину Нути об этом приглашении.
— О да, разумеется.
И она удалилась.
Я еще долго стоял с запиской в руках, раздумывая о том, как я, помимо своей воли, держался в этом коротком разговоре с Луизеттой.
Я приписывал Варе Несторофф благие намерения, полагаясь на то, что Луизетта решительно откажется ехать со мной, подозревая о тайном сговоре, нацеленном, как она инстинктивно почувствовала, против Альдо Нути. Я защищал Несторофф, поскольку, как мне показалось, приглашая к себе Луизетту вместе со мной, она задумала оградить ее от Нути, приблизить ко мне, думая, что мы с Луизеттой добрые друзья.
И вот пожалуйста, вместо того чтобы отдалиться от Нути, Луизетта отдалялась от меня и вынуждала меня в одиночестве ехать к мадам Несторофф. Она и не призадумалась, что ее приглашали вместе со мной. Мысль, что мы с ней добрые друзья, даже не промелькнула в ее голове. Она думала только о Нути. Мои слова привели лишь к тому, что я был поставлен на сторону Несторофф, настроенную против Нути и, следовательно, против нее.
Так, не достигнув цели, ради которой я рассуждал перед Луизеттой о благих намерениях мадам Несторофф, я снова оказался в замешательстве, и вдобавок во мне зрело раздражение, в намерениях Вари Несторофф я тоже чуял недоброе. Я злился на Луизетту, поскольку должен был признать, что у нее, в сущности, имелись основания для подозрительности. Словом, мне вдруг стало ясно, что если бы я поехал с Луизеттой, то сомнения рассеялись бы. Без нее я опасался всего; это было чувство человека, который догадывается, что его на каждом шагу ждет западня, устроенная с тончайшим расчетом.
С такими чувствами я в одиночестве отправился к Варе Несторофф.
Я знал, что мадам Несторофф живет на улице Меченате, в небольшом богатом квартале, где сдаются меблированные комнаты. Меня встретила горничная (без сомнения, ей заранее сообщили о моем визите), она была слегка смущена, поскольку, в соответствии с указаниями хозяйки, ожидала увидеть меня с барышней. А так она не знала, что и думать. Посему меня сначала оставили дожидаться у порога.
— Вы один? А что же ваша подружка? — спросила Несторофф потом, уже в гостиной. Но вопрос угас на середине, где-то между «один» и «подружка», он иссяк, повинуясь непредвиденной смене ее настроения. Слово «подружка», кажется, так и не прозвучало.
Эта непредвиденная смена настроения была связана с моей бледностью, замешательством и враждебностью во взгляде.
Увидев меня, она сразу поняла причину моей бледности и замешательства и сама побледнела; на глаза у нее навернулись слезы, голос дрожал, и тело дрожало, и очертания его расплывались у меня на глазах, она походила на призрак.
Вознесение ее тела к чудесной, неземной жизни — тела, озаренного таким светом, каким она даже во сне не мечтала увидеть себя озаренной, окутанной, согретой, в нежных лучах, в триумфальном единении с природой, чье празднество цветов ее глаза отродясь не видали, — это вознесение ее тела было шесть раз чудесным образом повторено (на это способны только искусство и любовь) Джорджо Мирелли на шести полотнах, вывешенных в этой гостиной.
Запечатленная навечно в божественном сиянии, которым он наделил ее, она купалась в теплом свете, в дивном смешении красок. Но лишь на картинах. А женщина, стоявшая передо мной, что такое она была? В какой бесцветный омут, в какую скверну реальности она опустилась? И она еще осмеливалась красить себе волосы в этот странный медный цвет, волосы, которые на шести полотнах своим естественным цветом придавали столько выразительной чистоты ее внимательно-настороженному лицу, озаренному едва заметной улыбкой, и взгляду, устремленному к далекой, грустной мечте?