Записки Мальте Лауридса Бригге
Шрифт:
Абелона зачеркивала и писала. Но граф так зачастил, что за ним невозможно было угнаться.
– Он терпеть не мог детей, этот прекрасный Бельмар, но меня он усадил к себе на колени, я был совсем маленький, и мне пришло в голову укусить его за бриллиантовую пуговицу. Его это развеселило. Он засмеялся, поднял за подбородок мое лицо, и мы смотрели глаза в глаза. «У тебя великолепные зубы, – сказал он, – предприимчивые зубы…» А я разглядывал его глаза. Я много повидал на своем веку. Я много разных глаз видел, поверь мне, но таких – больше никогда. Им ни на что не надо было смотреть; все было в них. Слыхала ты о Венеции? Хорошо. Так вот, я тебе говорю, эти глаза видели Венецию в этой комнате, будто
Книги – пустое! – бушевал граф, взывая к стенам. – Кровь – вот что важно, по крови надо учиться читать. Чудесные истории, странные картины были у этого Бельмара в крови; он отворял ее, когда хотел, и все было исписано, ни одного пустого листа. И когда он вдруг запирался и листал одиноко страницы, он нападал на пассажи об алхимии, о драгоценных каменьях, о красках. Почему бы им там не быть? Где-то им надо же обретаться…
Он бы уживался с правдой, этот человек, будь он один. Но не так-то легко оставаться наедине с этой дамой; а у него доставало вкуса не приглашать к себе других, находясь в ее обществе; она не должна была вступать в беседу – такого не допускал его восточный обычай.
«Adieu, madame, – говорил он ей правдиво. – До другого раза. Быть может, как-нибудь, годков через тысячу, мы будем покрепче и нам не станут мешать». «Ваша красота, madame, лишь вступает в пору расцвета», – говорил он, и то не была пустая учтивость.
И с тем он уходил и разбивал для людей зоологический сад, нечто вроде Jardin d'Acclimatation [58] , где цвели разные виды лжи, доселе неслыханной в наших широтах, где зрели в теплицах преувеличенья и в небольших Figuerie [59] спели фальшивые тайны. И отовсюду стекались к нему гости, а он расхаживал с бриллиантовыми пряжками на туфлях и был всецело к их услугам.
58
Парк с увеселительными зрелищами (франц.).
59
Оранжерея, где выращивают фиги (франц.).
Неосновательное существование, да? А ведь это было рыцарство по отношению к даме, и по милости своих взглядов он великолепнейше сохранялся.
Старик давно уже не обращался к Абелоне, он про нее забыл. Он метался как безумный по кабинету и бросал на Стена пронзительные взоры, словно понуждая его превратиться в того, о ком он думал. Стен, однако, ни в кого не превращался.
– Его надо было видеть, – сам не свой продолжал граф. – Одно время он был зрим, хоть письма, во многих городах им получаемые, никому не были адресованы – на конверте стоял только город, ничего больше. Но я видел его.
Собою он не был хорош, – граф издал странно-поспешный смешок. – Не был он и то, что называют достойным, значительным; вокруг всегда роились люди более достойные. Он был богат, но богатством случайным, неверным. Он был высок, но не блистал красотою осанки. Разумеется, я не могу сказать, обладал ли он обширным умом, тем-то, тем-то и прочим, чему придаем мы цену, – но он был.
Граф
И тут он заметил Абелону.
– Видела ты его? – спросил он повелительно. И вдруг схватил серебряный канделябр и посветил ей прямо в глаза.
И Абелона вспоминала, что она видела его.
В последующие дни Абелона неизменно призывалась в кабинет, и диктовка продолжалась уже более спокойно.
Граф восстанавливал по всевозможным документам самые ранние свои воспоминания об окружении Бернсторфа, в котором отец его играл не последнюю роль. Абелона так приноровилась к особенностям своей работы, что всякий, увидев вместе эту парочку, принял бы их сотрудничество за подлинную близость.
Однажды, когда Абелона собралась уже уходить, старик к ней приблизился так, будто держал для нее сюрприз в сложенных за спиною руках.
– Завтра мы будем писать о Юлии Ревентлов [60] , – сказал он, смакуя каждое слово. – Она была святая.
Наверное, Абелона на него глянула с недоверием.
– Да, да, – настойчиво повторил он. – Это еще бывает. Все бывает, графиня Абель.
Он взял Абелону за руки и распахнул ее, как книгу.
– У нее были стигматы, – сказал он. – Тут и тут. – И быстро, жестко ткнул холодным пальцем в обе ее ладони.
60
Графиня Юлия Ревентлов (1763 – 1816), отличавшаяся красотой, добротой и набожностью.
Что такое стигматы, Абелона не знала. Ничего, после разъяснится, думала она. Ей не терпелось услышать про святую, которую отец видел своими глазами. Но ее не призвали ни назавтра, ни в дальнейшем.
– С тех пор у вас часто поминали графиню Ревентлов, – поспешно заключила Абелона, когда я ее упрашивал продолжать. Она выглядела усталой; она уверяла, что все перезабыла уже. «Но я до сих пор иногда чувствую эти места», – сказала она, и она улыбнулась и почти с любопытством заглянула в свои пустые ладони.
Еще до смерти моего отца все переменилось. Ульсгор перешел в чужие руки. Отец умер в городе, в квартире, показавшейся мне враждебной и странной. Я был тогда уже за границей и опоздал.
Гроб стоял в выходившей во двор комнате, меж двумя рядами высоких свечей. Цветочный запах был неразборчив, как наперебой звучащие голоса. Красивое лицо с закрытыми глазами будто что-то вежливо силилось вспомнить. Его облачили в егермейстерский мундир, но из каких-то соображений заменили белой голубую ленту. Руки не были сложены, косо лежали одна поверх другой, казались ненастоящими и лишились выраженья. Мне тотчас рассказали, что он мучился ужасно, – по нему это не было видно. Черты были прибраны, как мебель в гостевой после отъезда гостей. Мне почудилось, что я уже видывал его мертвым, – так все мне было знакомо.
Новой была лишь обстановка, и неприятно новой. Ново было, что то и дело заходила Сиверсен и не делала ничего. Сиверсен постарела. Потом меня звали завтракать. Несколько раз мне напоминали о завтраке. Завтракать в этот день мне решительно не хотелось. Я не замечал, что меня выпроваживают из комнаты; наконец Сиверсен дала мне понять, что в доме доктора. Я не мог взять в толк – зачем. «Что-то еще надо сделать», – сказала Сиверсен и настойчиво на меня посмотрела красными глазами. Потом два господина с известной поспешностью вошли в комнату: это были доктора. Первый нагибал, как для боданья, будто снабженную рогами, голову с тем, чтоб разглядеть поверх очков: Сиверсен, затем меня.