Записки Мальте Лауридса Бригге
Шрифт:
Лучше сразу отметить кое-какие вещи, не поддающиеся переменам, не сожалея о них и даже не рассуждая. Итак, мне открылось, что я никогда не был настоящим читателем. В детстве чтение мне представлялось профессией, на которой можно будет когда-нибудь остановиться, перебрав по очереди все прочее. Честно говоря, я не очень-то понимал, как это может произойти. Я полагался на то, что это сделается само собою, когда жизнь совершенно перевернется и начнет поступать извне, как исходила прежде изнутри. Я воображал, что она тогда сразу станет понятной и недвусмысленной, уже не оставляющей пищи для кривотолков; вовсе не простой, нет, напротив, волнующей, сложной и трудной, если угодно, но – обозримой. Странная безграничность детства, его безусловность, непредвосхитимость будут преодолены. Но как – оставалось неясно. На самом же деле
До начала таких перемен я и откладывал чтение. Книги будут тогда как приятели, которым можно уделять время, определенное время, и проводить его с пользой и приятностью, пока не надоест. Иные, естественно, окажутся ближе прочих, и нельзя поручиться, что ты не потеряешь на них иногда лишних полчаса, пренебрегши прогулкой, встречей, первым актом спектакля, забыв про неотложное письмо. Но чтобы волосы вставали у тебя дыбом, горели уши, руки леденели, как металл, чтобы длинная свеча вся выгорала в шандале – о таком, слава Богу, совершенно не мыслилось!
Я перечисляю эти явления, ибо испытал их на себе в те каникулы в Ульсгоре, когда вдруг пристрастился к чтению. Сразу стало ясно, что читать я не умею. Я, разумеется, поторопился, не дождавшись самому себе поставленного срока. Но год, проведенный в Сорё среди почти ровесников, научил меня не доверять подобным выкладкам. Там неожиданные впечатления вдруг свалились на меня, явно считая меня за взрослого. То были впечатления в натуральную величину, и они нещадно меня давили своим весом. Однако по мере того, как я все более ощущал их нешуточность, у меня открывались глаза и на неотменимость детства. Я понимал, что оно не может пресечься тотчас, едва начинается новый этап. Я говорил себе, что каждый волен проводить рубежи, но все они условны. Сам же я оказался на редкость неизобретателен. Всякий раз, как я пробовал наметить рубеж, жизнь давала мне понять, что знать о нем ничего не знает. И если я упорствовал в мысли, что детство кончилось, тотчас исчезало и будущее, и я шатался, ощущая не больше почвы под ногами, чем оловянный солдатик.
Это открытие, легко можно понять, еще более отдаляло меня от других. Я был занят собою и преисполнен той конечной радости, которую, далеко не дорастя до нее, принимал за печаль.
Беспокоило меня, помнится, еще и то, что, заранее не приурочив чтение к определенному сроку, я многое могу упустить. И, воротясь в таком расположении духа в Ульсгор, увидев там горы книг, я тотчас на них накинулся, почти с нечистой совестью. Я как бы предчувствовал то, что в последующие годы думал так часто: ты не вправе открывать ни одной книги, если не готов прочитать их все. Каждой строкой ты вламываешься в мир. До книг он обладал цельностью и, быть может, после них вновь ее обретет. Но как же мне, не умея читать, с ними со всеми сладить? Они стояли, даже в этом скромном собрании, так безнадежно сомкнув ряды, так жались друг к дружке. Упрямо, отчаянно я кидался от книги к книге, проламывался по страницам, будто взвалив на себя непосильную ношу. В то время я читал Шиллера, и Баггесена [78] , и Эленшлегера [79] , и Шак-Стаффельда [80] , и все, что нашлось Вальтер Скотта и Кальдерона. Многое должно бы куда раньше попасть ко мне в руки, до другого я совсем не дорос; для тогдашнего моего состояния не было почти ничего подходящего. И тем не менее я читал.
78
Йенс Баггесен (1764 – 1820) – датский писатель.
79
Адам Готлиб Эленшлегер (1779 – 1850) – датский писатель.
80
Адольф Шак фон Стаффельд (1769 – 1826) – датский писатель.
Годы спустя я, бывало, просыпался ночами, и звезды были так близко, так подлинны, плыли мимо с такой значительностью, и странно казалось,
Впрочем, мой книжный сон оборвался однажды столь же внезапно, как начался; и тут-то стали мы не на шутку друг друга сердить. Абелона не жалела на меня колкостей и насмешек и, когда я ее заставал в беседке, уверяла, что она занята чтением. В одно воскресное утро с нею рядом лежала, правда, нераскрытая книга, но она, кажется, куда более была увлечена смородиной, которую с помощью вилки осторожно счищала с гроздей.
Это было, наверное, одной из тех раней, какие выпадают в июле, в один из свежих, выспавшихся часов, когда повсюду совершаются счастливые безрассудства. Из миллиона крошечных, неодолимых движений складывается убедительнейшая мозаика судьбы; вещи трепещут, сливаются, разъединяются, высветляют своей прохладой тень и солнечным лучам придают легкое призрачное свечение. В саду нарушается шкала ценностей; все становится главным; и надо быть сразу во всем, чтобы ничего не упустить.
Но в нехитром занятии Абелоны тоже было сразу все. Оно так счастливо было найдено. Именно это, именно так и надо было ей сейчас делать. Руки, светящиеся в тени, двигались легко и дружно, круглые ягоды резво скакали в миску, выложенную росистым виноградным листом, где их поджидали товарки, красные, белые, подожженные солнцем, с крепкими зернышками в терпкой глени. Я хотел одного – смотреть и смотреть, но чтобы не показаться назойливым, уселся по другую сторону стола, с непринужденным видом взял книжку, раскрыл наудачу и принялся читать.
– Хоть бы уж вслух почитал, книгочей, – погодя сказала Абелона. В ее голосе отнюдь не было враждебности, и, сочтя случай самым подходящим для заключения мира, я тотчас прочитал вслух до конца абзаца и дальше, до следующей надписи: «Беттине». – Нет, ответы на надо, – прервала меня Абелона и вдруг положила вилку, словно ужасно устала. И тотчас засмеялась тому, как я на нее посмотрел. – Господи, Мальте, до чего же скверно ты читал.
Тут мне пришлось сознаться, что я не следил за словами.
– Я читал только так, чтобы ты перебила, – сказал я, покраснел и пролистал книгу назад, до титульного листа. Только тогда я узнал, что это было [81] . – Почему же не надо ответы? – с любопытством спросил я.
Абелона как не расслышала. Она сидела, в своем светлом платье, и будто вся потемнела внутри, как потемнели ее глаза.
– Дай-ка мне, – сказала она вдруг, словно рассердившись, отобрала у меня книгу и сразу раскрыла на нужной ей странице. И прочитала одно из писем Беттины.
81
Речь идет, очевидно, о книге «Переписка Гёте с ребенком» (1835). Автор ее – Беттина фон Арним (1785 – 1859), познакомившаяся с Гёте в Веймаре в 1807 году и полюбившая его.
Не знаю, что я из него понял тогда, но мне словно торжественно обещалось, что когда-то я все пойму. Голос у нее поднимался, стал уже почти тем голосом, каким она пела, и вдруг я устыдился, что так плоско представлял себе наше примирение. Я ведь понял, что это мы помирились. Но примирение произошло где-то там, высоко, в областях, недоступных мне.
Обещанное – исполняется, как-то в число моих книг попала та самая книга, в число немногих книг, с которыми я не расстаюсь. Теперь уж и для меня она раскрывается на нужных местах, и, перечитывая их, сам не знаю, Беттина ли, Абелона у меня на уме. Нет, Беттина стала мне ближе; Абелона, которую знал я, как бы ее подготовила и теперь сама взошла и открылась в Беттине. Удивительная Беттина создала своими письмами новое измерение, новый простор. С самого начала она во всем разлилась, будто перейдя заранее смертную черту; она растворилась в бытии, соприродная ему, и все, что случалось с ней, происходит вечно в природе; там она узнавала себя, почти с болью из себя вырывалась; тяжко, как из преданья, возвращалась к себе, вызывала себя, как дух, и себе противостояла.