Записки Мальте Лауридса Бригге
Шрифт:
Правда, ты – из актерской семьи, и когда играли твои, они хотели, чтобы их увидели. В тебе же кончалось искусство. Для тебя оно было тем, чем для не ведавшей о том Марианны Алькофорадо было призванье монахини, – плотный и прочный заслон, за которым можно быть безудержно несчастной, как страстно блаженны незримо блаженные. Во всех городах, где повидали тебя, описывали твои жесты; не понимая, как, отчаянней день ото дня, ты воображала, будто можешь за ними укрыться. Ты держала волосы, руки, все непрозрачное – перед просвечивающим лучом. Все прозрачное ты отуманивала дыханьем. Ты сжималась. Ты пряталась, как ребенок, играющий в прятки, и потом у тебя вырывался счастливый коротенький вскрик – кто посмел бы искать тебя? Разве что ангел. Но вот ты осторожно поднимала взгляд, и оказывалось, что на тебя давно уже смотрят – всем гадким, глазастым, пустым пространством – и на тебя, на тебя, на тебя!
И тебе хотелось заклинающе вытянуть руку, сложив пальцы, – от сглаза. Вырвать, не дать им свое лицо. Стать собой. Партнеры пугались, будто
Жизнь любимых тяжела и опасна. Ах, если б они себя пересилили и сделались любящими. У любящих – надежная жизнь. Они уже вне подозрений и сами не могут себе изменить. В них исцеляется тайна, они выпевают ее целиком, как соловей, не дробя. Они плачут по одному-единственному; но вся природа им вторит: это плач по Вечному. Они кидаются вслед за утраченным, но уже с первых шагов обгоняют его, и перед ними – лишь Бог. И повторяется сказание о Библиде [119] , преследовавшей Кавна до самой Ликии. Сердце гнало ее по его следу через многие страны, и вот она рухнула; но так силен был напор ее страсти, что по ту сторону смерти она забила потоком – бурлящая, как бурлящий поток.
119
Библида так плакала от неразделенной любви к Кавну. что обратилась в источник (см. Овидий. «Метаморфозы», кн. 9).
А португалка? Разве не стала она тоже потоком? И ты, Элоиза? И все, все вы, чьи плачи до нас дошли: Гаспара Стампа, графиня де Диа [120] и Клара д'Андузе [121] , Луиза Лабе [122] , Марселина Деборд [123] , Элиза Меркёр [124] . Но ты, бедная, мимолетная Аиссе [125] , ты уже колебалась, сдавалась. Усталая Жюли Леспинас [126] . Неутешная сага счастливых парков – Мари-Анн де Клермон [127] .
120
Беатриса графиня де Диа (нач. XIII в.) любила трубадура Рамбаута III графа Ауренга и ему посвящала канцоны.
121
Клара д'Андузе – провансальская поэтесса XIII в.
122
Луиза Лабе (1525 – 1566) – французская поэтесса. Рильке перевел ее 24 сонета, в которых она оплакивает разлуку с возлюбленным, как полагают, с поэтом Оливье де Маньи.
123
Марселина Деборд-Вальмор (1786 – 1859) – французская поэтесса, выразившая в стихах страстное чувство безответной любви.
124
Элиза Меркёр (1809 – 1835) – французская поэтесса.
125
«Письма мадемуазель Аиссе» были впервые опубликованы в 1787 г. Вопрос о том, подлинные ли это записки юной черкешенки («Мадемуазель Аиссе», 1695 – 1733) или искусная мистификация, не выяснен.
126
Жюли Леспинас (1732 – 1776) известна своими письмами к графу де Гильберу.
127
Мари-Анн де Клермон (1697 – 1741), рано похоронившая возлюбленного, изображена в романе мадам де Жанлис «Мадемуазель де Клермон» (1802).
Я и сейчас еще помню, как дома некогда в детстве вдруг увидел футляр. Он был в ладонь шириною, в форме веера, с цветочным тиснением на темно-зеленом сафьяне. Я открыл его. Футляр был пуст. Теперь, через долгие годы, я это могу утверждать. Но когда я открыл его, я увидел лишь то, из чего пустота состояла: бархат, взгорочек светлого, уже потертого бархата, и бороздку для драгоценности, опустевшую, чуть высветленную печалью. Миг один приходилось мне выносить это. А для осиротевших любимых так, наверное, остается всегда.
Полистайте к началу свои дневники. Не правда ли – каждой весной бывала пора, когда брезжущий год вас обдавал упреком? В вас сидела еще жажда радости,
Быть может. Быть может, в том-то и новость, что мы это выносим – год и любовь. Цветы и плоды опадают, когда созрели, звери помнят себя, льнут друг к другу и этим довольны. Мы же, имея в запасе Бога, мы всегда не готовы. Мы сдерживаем свою природу. Нам не хватает времени. Что нам год? Что все годы? Еще не подумав о Боге, мы уже молим: дай нам вынести ночь. И болезнь. И потом любовь.
А вот Клементина де Бурж [128] умерла в своем самом начале. Она, не имевшая равных; среди всех инструментов, на которых с детства играла, – прекраснейшая сама, в переливах незабытого голоса. Так полна она была юной решимости, что подруга посвятила ей книгу сонетов с неутоленного жаждой в каждом стихе. Луиза Лабе не побоялась спугнуть дитя долгими муками влюбленного сердца. Она ей открыла ночное нарастание страсти; обещала боль, как разросшийся мир; догадалась, что своим испытанным горем ей не тягаться со смутным прозреньем, сделавшим этого полуребенка прекрасным.
128
Клементина де Бурж, подруга Луизы Лабе, умерла от горя после того, как был убит во время религиозных распрей ее возлюбленный Жан дю Пейра.
Девушки у меня на родине. Пусть прелестнейшая из вас как-нибудь летом в вечереющей библиотеке наткнется на книжицу, изданную Жаном де Турном [129] в 1556 году. И унесет гладкий прохладный томик в жужжание сада или подальше, к флоксам, где в воздухе вязнет отстоем избыток сладости. И пусть пораньше найдет. Когда глаза уже начинают себя сознавать, а рот еще слишком юн и в два счета сгрызает яблоко.
А когда придет время для трепетной дружбы, вы, девушки, по секрету подруг называйте Анактория, Дика, Эранна и Аттис [130] . И кто-то, скажем, сосед, пожилой господин, поколесивший по свету и давно почитаемый за чудака, пусть разгадает секрет. И станет зазывать вас к себе, соблазняя своими знаменитыми персиками и конями на ридингеровских гравюрах [131] , развешанных у него наверху, в белизне коридора, о которых столько говорено, что грех не взглянуть.
129
Жан де Турн (1504 – 1564) – лондонский печатник, издавший сонеты Луизы Лабе.
130
Подруги Сафо.
131
Иоганн Элиас Ридингер (1698 – 1767) – немецкий художник.
Быть может, вы уговорите его что-нибудь рассказать. Быть может, среди вас найдется такая, что убедит его принести старый дневник путешествий, – кто знает? Та самая, которая его заставит однажды признаться, что до нас дошли отдельные строчки Сафо, и не успокоится, покуда не выведает его тайну – что этот затворник баловался порою переводами вышеозначенных строк. Он объявит, что давно забросил свои опыты, что они не стоят упоминанья. И все же обрадуется, когда чистосердечные девушки будут его умолять прочитать хоть одну строфу. Он даже откопает греческий текст из недр своей памяти и продекламирует, потому что, как ему кажется, перевод никуда не годится, а он хочет показать молодежи подлинный осколок драгоценного языка, выкованного на таком жаре.
Все это его вновь побуждает к работе. Для него настают прекрасные вечера, осенние вечера, например, чреватые долгой и тихой ночью. В кабинете поздно не гасится свет. Не всегда он склоняется к странице; бывает, он откидывается назад и смыкает глаза над сто раз прочитанной строчкой, и смысл ее растекается у него в крови. Никогда еще он так не понимал древности. Он был готов смеяться над поколеньями, оплакивавшими ее, как утраченную пьесу, в которой им отводились роли. Вдруг до него доходит ошеломляющая значительность раннего мирового единства, словно разом вобравшего весь человеческий труд. Его не сбивает с толку, что взошедшая на этих дрожжах культура казалась следующим векам чем-то цельным и в этой цельности миновавшим. Правда, в то время небесная половина жизни пришлась как раз впору по земной чаше, как две полусферы вместе составляют золотой безупречный шар. Но едва это случилось, заключенным в нем духам эта полнота воплощенья стала казаться метафорой. Тяжелое светило утратило вес и всплыло в пространстве, отражая на золоте сферы печаль всего, что еще оставалось вовне.