Записки майора Томпсона. Некий господин Бло
Шрифт:
Да что я говорю! «Понимать не надо!» Только тогда и испытываешь подлинное блаженство, когда ничего не понимаешь. Свои восторги эти ценители черпают из тех же источников, которые питают мое разочарование, из того хаоса красок, по которому блуждает мой взгляд пещерного жителя, из всей этой путаницы, гризайля, неразберихи. Ну как не признавать мне их превосходства, если один вид каких-то двух кубиков, серого и зеленого, приводит их в такой же восторг, какой у меня вызывают произведения Микеланджело? Там, где я ничего не замечаю, они открывают для себя целые миры; те картины, которые ставят меня в тупик, для них не только полны стихийных наитий, но они видят там «особый почерк» автора, его «становление» и даже, как было написано в одном из пригласительных билетов на вернисаж: «Воспоминание в преломлении становления». Мне остается наблюдать, как они витают в этих возвышенных сферах, ведь сам я, вооружившись ватерпасом
Недавно я еще раз убедился в своей абсолютной бездарности, когда, разглядывая какую-то странную грязную лужу (она могла бы быть и просто разлитыми чернилами), из которой высовывалась ножка кресла стиля Людовика XV, я имел неосторожность пробормотать:
— Но… что же это все-таки означает?
Ответ не заставил себя ждать:
— Но почему же вы хотите, чтобы это обязательно что-то означало? Разве это и так не звучит?
Вероятно, действительно есть вещи, которые и так звучат (например, те, о которых знатоки говорят: «Какая искренность!»). Но у меня недостаточно тонкий слух, чтобы уловить их звучание, и недостаточно зоркий глаз, чтобы разглядеть их неповторимость. Напрасно пытаюсь я проникнуться смыслом текста, украшающего пригласительные билеты на вернисаж: «Элия Казан просит вас почтить своим благосклонным присутствием рождение ясного и позитивного царства восприимчивости, которое определило у Зульмо Пиччоло художественный поиск большой экстатической взволнованности и мгновенной контактности», я невосприимчив к такого рода контактностям.
Но одному богу известно, как бы мне хотелось восчувствовать эти откровения. Как бы мне хотелось замирать от восторга перед каким-нибудь ромбом, откуда сверкает оранжевый зрак, или серым шаром, по которому плывут две черные точки! Но единственная мысль, которую это у меня вызывает: «Пожалуй, семилетний ребенок мог бы нарисовать что-нибудь в этом роде… а может быть, даже и получше…»
Заблуждение. Непростительное заблуждение, что бы вы ни увидели перед собой — квадрат, круг или кляксу, — ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не говорите: «И ребенок-мог-бы-нарисовать-нечто-в-этом-роде». Иначе вы рискуете сразу же прослыть безнадежным тупицей, провинциалом, неотесанным мужланом, человеком примитивным, одним словом (и в этом одном слове заключены все эти определения) мещанином. Обмещанившимся мещанином, он никогда ничего не поймет, особенно если речь идет о художнике, у которого «насыщенный антицвет, контрастируя с гладкой поверхностью, переходит в небытие или, быть может, в ничто».
Не так давно я обедал у Доберсонов и был свидетелем того, как моя соседка пришла буквально в экстаз при виде неправильного чугунного шестиугольника, водруженного на деревянном постаменте: в этом нагромождении металла, в этом подобии шлема, выкованного для чудища о шести носах, она усмотрела не только «отчаявшуюся чувственность», но и «ни с чем не сравнимый динамизм». Пораженная моим равнодушием, она даже спросила, что же тогда нравится мне в скульптуре. Я робко назвал ей Микеланджело, Донателло, Родена… Она посмотрела на меня, как на человека дотелефонной эры.
— А почему бы тогда не Рюд?
Я прекрасно понимаю, что одни и те же предметы вызывают различные эмоции у различных индивидуумов. Я знаю даже, что ничто так не веселило Шопенгауэра, как созерцание равностороннего треугольника (в этом, вероятно, и был его снобизм). Но я вынужден признать, что по сравнению с людьми, которые обнаруживают «отчаявшуюся чувственность» в шестиугольниках и остаются равнодушными при виде Венеры Милосской, я нахожусь на крайне низком уровне.
Впрочем, чтобы убедиться в том, что моя столь старомодная потребность понимать является неопровержимым признаком мещанства, мне даже незачем теперь обращаться к специалистам. Тереза первая клеймит меня за это позором. Может быть, на нее тоже снизошла благодать абстракции? Она страстная поклонница не только абстракционизма (впрочем, теперь заговорить об абстрактном искусстве или об экзистенциализме — значит сразу же выдать свою отсталость; слово это употребляется только подобными мне простаками), но и ташизма. Она на все готова, лишь бы только не отстать от своего времени. А главное — от современных вкусов! Она читает специальный журнал «Глаз» и буквально молится на молодого Пиччоло, начинающего ташиста, который, по ее словам, предельно высоко котируется и с которым, во всяком случае, никто не может поспорить в умении посадить на полотно горстку толченой яичной скорлупы. Я просто не в силах понять, как могла такая здравомыслящая женщина, как Тереза, потерять свой здравый смысл из-за подобной бессмыслицы! Но факт остается фактом: обе прелестные картины, в манере Буше, висевшие над нашей кроватью, уступили место черному как сажа месиву, где
— Ох, и сидит же в тебе мещанин!
— Ну и что? А кто же мы, по-твоему?
— Нашел чем кичиться!
А я и не собираюсь кичиться. Но подумайте сами, что стало бы со всеми этими абстракционистами, летристами, ташистами, попартистами и прочими сюрреалистами, если бы не было добропорядочных мещан, которые с закрытыми глазами покупают их продукцию? Добропорядочные мещане привыкли возмущаться эксцентричностью Пикассо, они утверждают, что он издевается над людьми. Но кому же обязан Пикассо своей славой? В первую очередь тем же добропорядочным мещанам.
7) Их словарь
Все, что окружает вас, может быть либо великолепным, божественным, замечательным, самозначимым, потрясным [209] , поразительным, сногсшибательным, впечатляющим, поистине сенсационным, гипопотически прекрасным, либо отвратительным, убийственным, бесцветным, немыслимо пошлым, нелепым, ничтожным, наводящим тоску, чудовищным, гнусным. Между восхвалением до небес и низвержением в пропасть ничтожества середины, видимо, нет. В наше время все эти эпитеты употребляются в таком количестве, что их запасов становится явно недостаточно и язык не в силах удовлетворить спрос. Что смогла сказать эта расфранченная дама о миллионах мучеников, отправляемых в запломбированных вагонах в газовые камеры? «Это чудовищно!» А что сказала она сегодня, когда скрежет колес помешал ей выспаться в спальном вагоне? «Это было чудовищно!» И если ей будет душно в каком-нибудь кабачке, простите, в night club, ночном клубе, она обязательно воскликнет: «Я там чуть было не умерла!»
209
При этом слове обычно поднимают руку, выставив ладонь вперед, и помахивают ею слева направо, что означает: даже не вздумайте возражать.
Преступление чудовищно, женщина чудовищна, шляпа чудовищна. А всеми этими эпитетами — потрясающий, божественный, чудесный — обычно определяются вещи, в которых большинство простых смертных не углядит ничего сногсшибательного: букет анемонов, запонки, рыбацкий поселок (лишь бы он был не слишком известен). При виде какой-нибудь газовой цистерны неплохо воскликнуть: «По-моему, это прекрасно!» Но, глядя на Неаполитанский залив или Парфенон, лучше всего промолчать или обронить, что все это сильно преувеличено.
Исключение в этой галерее славословий и уничижений составляет слово «потрясно». Сказать о человеке, что он очень умен, банально: все умны; «очень» будет лишь означать, что он не глупее прочих, «он гениален» звучит куда более внушительно. Я наблюдал за тем, как один господин выражал свой восторг на вернисаже. «Это ве-ли-ко-лепно!» — произнес он перед одной картиной. «У-ди-ви-тель-но!» — перед другой. «Космически!» — остановился он перед третьей. (Следует запомнить.) Но, желая выразить максимум восхищения, он воскликнул: «Вот это… потрясно!»
Следует обратить внимание на категоричность их стиля. Книга, пьеса, художник, любой человек в мгновение ока получают ту или иную оценку, поднимающую или уничтожающую. И для этого совершенно не обязательно прочитать, увидеть или услышать. В разговоре о какой-нибудь известной актрисе, вместо того чтобы высказывать свое мнение о ее игре или дикции, лучше сообщить, что она живет одна в деревне под защитой четырех догов. Кто из искушенных рискнет заявить в разговоре о Пикассо: «Мне больше нравится его голубой период». Куда лучше рассказать, что последняя вдохновительница его полотен не ест ничего, кроме рахат-лукума. Если же разговор затянется, можно без колебаний употребить несколько фраз, явно бессмысленных, но звучащих весьма внушительно. Так, в моем присутствии об одной писательнице было сказано: «То, что она пишет, довольно сносно, но как бы вам это сказать… у нее всегда… немножко передержка… или же чуть недодержка… Ну… вы понимаете, что я хочу сказать?» И попробуйте поймите, что он хочет сказать! В большинстве случаев все это абсолютно ничего не говорит, но зато тон, и хороший тон. А этого достаточно.