Записки майора Томпсона. Некий господин Бло
Шрифт:
— Не можете ли вы припомнить, — спрашивает меня репортер телевидения, — какого-нибудь пикантного случая… что-нибудь из ряда вон выходящее?
— Ну… хотя бы… Ваше самое яркое впечатление детства?
Я пытаюсь припомнить. Роюсь в памяти… Мне кажется, что я открываю целый ряд пустых ящиков, как это обычно делают перед отъездом из гостиницы, желая убедиться, что ничего не забыто в номере (там иногда еще может что-то остаться от прежнего жильца). Моя жизнь представляется мне на редкость пустой. Репортер хочет мне помочь.
— Ну, а в повседневной жизни… у вас есть какие-то привычки, причуды?
Это тоже пришло к нам из США! Все чаще и чаще люди утверждают (во всяких интервью), что они не могут уснуть, если не станут считать воображаемых баранов, которые перепрыгивают через изгородь. Я тоже пытался, но ничто так не разгоняет сон. Стоит только одному из баранов прыгнуть, как мне сразу кажется, что я должен вскочить и броситься за ним вдогонку.
По воле репортера я снова оказываюсь в лицее.
— У вас уже тогда была страсть к цифрам?
— Гм…
— Вы очень хорошо учились?..
— Нет.
— В таком случае были отъявленным лодырем?
— Тоже нет…
Именно об этом я и писал раньше: чтобы заинтересовать репортера, так же как некогда преподавателя в школе, нужно было быть или тем, или другим. Моего гостя явно огорчает то, что я был средним, ничем не примечательным учеником. Он пытается подступиться ко мне с другого конца — заговаривает о моем «коньке».
— У вас есть какое-нибудь хобби?
(Следует заметить, что журналист никогда не скажет «конек», это звучит в наши дни старомодно.)
Я начинаю рассказывать очень робко — боюсь, что это произведет плохое впечатление, — о лошадях, о скачках, о том удовольствии, которое испытываю, когда изучаю результаты или обдумываю ставку. Мне кажется, что мое пристрастие к скачкам, которое, конечно, плохо вяжется с его представлением об актуарии, должно бы его устроить... да... но... это не совсем то, что он хотел бы: лошади, вы же понимаете, их не приведешь на телестудию...
— А вы ничего не коллекционируете?.. Знаете... один из тех, кого я недавно интервьюировал, собирает коллекцию хлебных корок. У него есть хлеб времен оккупации, хлеб Освобождения, хлеб Победы, хлеб 70-го года и даже хлеб римских легионеров, найденный во время раскопок в Алезии! Вот это, понимаете, было действительно забавно!
Я не спорю, но вынужден признать, что у меня нет такого хлеба, который мог бы утолить голод репортера. Он это и сам чувствует:
— О, конечно... я и не требую от вас ничего подобного, но... может быть... вы коллекционируете бабочек, спичечные коробки, сигарные этикетки...
Нет, я определенно лишен всякой оригинальности: мысль о том, что моя персона может появиться на экране телевизоров без всяких дополнительных аксессуаров, повергает репортера в уныние. Он хочет дать мне время подумать: в конце концов, может быть, я и найду что-нибудь. Не успевает он исчезнуть, как на смену ему в сопровождении двух молодых людей, нагруженных проводами, сумками, «блитцами», появляется фоторепортер одного из еженедельников.
— Я вас недолго задержу,— заверяет меня маэстро.— Мне нужна, вы понимаете, фотография, которая была бы не слишком стандартной...
— Значит, не за письменным столом?
— О!.. это было бы сверхбанально... Нет. Но вот,
— Главное, не напрягайтесь!.. Робер, передай мне лампу… Расслабьтесь и улыбнитесь, мсье Бло [191] , улыбнитесь!
191
Работа на радио делает людей развязными. Вначале мне говорили «мсье Бло». Очень скоро я стал «нашим дорогим мсье Бло». А вот позавчера один из репортеров отбросил «мсье»: «Вот мы снова у знаменитого Поля Бло». Потом в пылу вопросов: «Послушайте, мой дорогой Бло… Вы разрешите мне вас так называть?» Что ответить? Что я не разрешаю? Я улыбнулся, он мог бы принять мою улыбку за молчаливое согласие и с той минуты стал называть меня лишь «наш дорогой Поль», «старина Поль», «дружище Бло».
Как я завидую молодым людям или государственным деятелям, которые всегда сумеют улыбнуться и под дождем, и среди снегов, и после провала конференции…
— Ну, улыбнитесь же! Ведь случается же вам улыбаться!
Что правда, то правда. Всего несколько минут назад я смеялся, уж не помню по какому поводу, вероятно из-за пустяка. Но улыбка моя исчезла, и мне нелегко вернуть ее, так же невозможно иногда вспомнить имя человека, которого ты прекрасно знаешь и которого в театре вдруг ты должен кому-то представить. Я думаю об улыбке Мориса Шевалье, Хрущева, президентов Республики… «Улыбнитесь же, черт возьми!»— умоляет фотограф, но всякий раз, как мне приказывают улыбнуться, лицо мое словно окаменевает и моя вымученная гримаса — только результат насильственного сокращения мышц. Репортер теряет терпение. Он пытается заставить меня засмеяться, говорит о выпавшем на мою долю счастье, о моем успехе.
— Послушайте-ка… вы же довольны, вы счастливы… Судьба улыбнулась вам! Вы — король средних французов. Вы же выиграли двадцать миллионов, вы заработаете еще тридцать, сорок! Ха-ха!
Вид у меня, должно быть, самый зловещий.
— Вы напоминаете мне этого несчастного Л… его невозможно было рассмешить! Сколько раз я ему говорил: «Улыбнитесь же, мсье, улыбнитесь!» И все впустую. Деблер, да и только! Он отвечал: «Мсье, я никогда не улыбаюсь». Через неделю его убили, беднягу! Ну, так улыбнитесь же, пожалуйста!
Возымел ли свое действие, как ни парадоксально, этот мрачный пример? Только я улыбнулся. Улыбка вышла немного разочарованной, но его устраивала и такая. Щелк-щелк! Все в порядке. Но нет. «Блитц» не вспыхнул. Начнем сначала. Я улыбаюсь еще более натянуто. Щелк-щелк! Кнопка не сработала. Даже я пошевелился.
— Ах, если бы я взял свой «парафлекс»! Он бы…
У фотографов-профессионалов всегда что-то не ладится. Конечно, и я могу испортить снимок. Но я в таких случаях не начинаю все сначала. И мои неудачи никому не доставляют беспокойства.