Записки нетрезвого человека
Шрифт:
Но - в войну, видел же Он эти раны, сквозные и проникающие, внутренности, раскиданные по снегу. Слышал же эти предсмертные стоны! Мы же, не боги, слышали! Ради чего же Он это допускал и терпел?
Христос эту муку на кресте испытал. Хотя, может быть предчувствовал, что даже Его казнь не сможет искупить несметные изуверские пытки, сужденые людям.
Нет, что-то Высшее есть. Тут - кто во что верит. Я верю в Иисуса Христа.
Страх божий - понятен. Страха перед Христом нет. Он - родной!
Что-то я охмелел! Не надо об этом, не надо!
А скромность?
доставляет самому и скромному. Сколько очередей он выстоял понапрасну. А иные по скромности выстоял дважды! А скольким чуждым людям подчинялся просто из боязни их обидеть. Занимался их неинтересными занятиями, играл в их тоскливые игры, проводил с ними их пустынное время. Но - потом, потом вот что главное, как скрывался от них, а они не понимали в чем дело, они уже успели полюбить его скромность и готовность на все.
А дома! Тут уж совсем. На улице ливень. А мне надо по делу. Свояченица говорит: "Шурик, возьми зонтик". Ажена: "Не надо, он все равно его потеряет". Или: "Садись сюда. Не сюда, туда".
Написал крупно "дацзыбао" (китайск.). Повесил на кухне на стенку. Слегка переформулируя Пушкина: "Он в семье своей родной казался девочкой чужой".
И все же. Все-таки. Можно ли не быть скромным перед человеком, которого мы вознесли в своей душе? И перед Морем мы скромны. Перед деревенской девушкой на речке мы скромны. И перед собором, костелом, мечетью, церковью мы скромны.
Да что я, опять заговорился, - ......?........!
Душа, однако, дожила до мира. Правда, захирела, стала почти невидимой глазу. Правда, мир получился не ослепительный, как ожидалось, а почему-то тусклый и опасный. Словно бы изнанка войны... Душу, словно бы по привычке, все топтали и поносили, и приустала она. Вот с этой, усталой, и живу.
Сначала она пылала. Потом попала в прокрустову армию, и там ее проучили. Она сделалась в точности похожей на все другие солдатские души компактной, готовой в любой момент. И вот - первый момент.
В сороковом году наш полк, стоявший в Полоцке, был поднят по ночной тревоге. Куда-то ехали в грузовиках. Заняли боевой порядок перед границей какой-то страны. Указаны цели: дом со шпилем на башне, лесок с отдельной сосной. Но за час до назначенного срока объявили приказ огня не открывать, а перейти границу мирно. Так мы и сделали...
В конце шестидесятых примерно годов я написал пьесу о стране, где живут шестьдесят семь человек, она вымирает. Это чтобы были понятнее некоторые процессы, которые мне виделись в далеком, возможно, будущем, а может быть, ничего этого не произойдет. Олег Ефремов понес эту пьесу в Министерство культуры, но там, прочитав, сказали ему: "Вы нам этого не давали, мы этого не видели". Это по тем временам было еще благородно. В пьесе было про то, что у нас произошло сейчас и называется "перестройка". Однако там была и такая сцена, где все возвраща-ется к прежнему. Я ее вычеркнул, и года два назад эту пьесу легко напечатали. Но теперь я бы эту сцену вернул.
Как хорошо начались, как хорошо взорвались эти новые
Свобода.
Это слово буду писать на отдельной строчке, потому что это важно.
Свобода уехать туда, где тебя никто не знает.
От мстительных зловещих, которые таят.
Но и от любящих, которые проникают в душу, где неладно.
Свобода
от энергетических вампиров - полная несовместимость, - которые отнимают годы и годы жизни, которые толкают тебя на необдуманные лихорадочные поступки, за которые потом расплата.
Свобода
от всех мнений, и оценок, и переоценок, и скидывания со счета.
Свобода
от правых, которым вчера было можно все, и от левых, которым можно почти все сегодня.
Свобода
от общества, в котором нельзя жить и быть свободным от него.
Не знал еще, что останусь несвободен от самого себя, глядящего себе в душу.
Мы, разумеется, уже не увидим, как наша страна станет не воровской, не бандитской, достойной. Генералы еще не отдадут свои особняки под казармы. Олигархи еще не отдадут свои особняки - бездомным. При нас власти еще не станут честны перед своим народом. Не увидим этого. Надо просить наших взрослых детей, чтоб рождали нам внуков, может быть, им суждено...
В семнадцать лет думалось: "Что же так годы и годы жить взрослой тоскливой жизнью?" Прочитал как-то в журнале "Звезда" как человек любит женщину. А он - сорокалетний! Наверное, опечатка. Смотрю в конце журнала список опечаток - этой нет. А он еще любит! А после сорока, когда шестьдесят? Чем они живут? О чем разговаривают? "Нет!" - думалось "Прожить два месяца, но - вовсю! (как "вовсю" - не уточнял) И - стоп! (из чего "хлоп" - тоже не задумывался)". А вот уже - восемьдесят! Ничего себе?
Нечто - высшее
Бог мой! Приведи меня к чему-нибудь. К успокоению? К новой жизни? К единению с людьми? К преодолению пороков, слабостей моих? К смерти?
Прошло совсем немного времени, сколько в минутах - и мне дано было успокоение. От стыда моего за себя. "Без доводов", оправдывающих меня, без новых мыслей по этому поводу. Так дано, непонятно за что.
В проповеди, которую когда-то услышал, первой стал ощутим масштаб Мироздания в сравне-нии с моими мучениями. Малозначительны они стали.
Раньше было принято спрашивать: из какой он семьи? Это сказывается на характере человека. Я из плохой семьи. Из бесправия, без любви к родителям, их и не было. Самоутверждаться надо было. Да и глупо к тому же, получаются стыды одни из этих самоутверждений.