Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962
Шрифт:
– Мания величия и мания преследования, – сказала Анна Андреевна. – А в общем, гибель поэта, – она ведь поэт несомненный. Но, наверное, уже не в состоянии писать. Видели ли вы ее последнюю книжку? Там опять «мама-Кама», «Кама-мама». Господи, сколько же можно?343
Я рассказала Анне Андреевне о выступлении Берггольц в Союзе, когда обсуждалась повесть Солженицына. Ольга Федоровна говорила, в частности, о статуе Сталина в Сталинграде, которую воздвиг Вучетич. Колоссальный, многопудовый идол. «Одну фуражечку на двух платформах везли»344.
– Да, хорошо, что Ольга не всегда пьяная, – сказала Анна Андреевна. – Когда она в своем уме, она и умна, и талантлива.
И тут же Анна Андреевна с неодобрением отозвалась о выступлении Ахмадулиной на цветаевском вечере345.
Я спросила, как дела с «Поэмой» в «Знамени». Окончательного ответа все нет: по-видимому, Скоринихе все не удается повидать своего шефа… До чего же надоели мне эти проклятые дураки: это средостение между народом и его великим поэтом. Редактору дают
Анна Андреевна потребовала у меня совета: что делать с «Реквиемом»? Давать или не давать в редакцию, а если давать, то в какую?
Я ответила: Твардовскому, в «Новый мир». «Ведь напечатали же они Солженицына», – сказала я.
– Ведь не напечатали же они «Софью Петровну», – ответила Анна Андреевна.
Терпеть не могу этого сопоставления (которое часто слышу). Не говоря уж о том, что Солженицын великан, и не следует обыкновенного литератора, как я, сравнивать с великаном (это мне слишком невыгодно); да и кроме несоизмеримости наших дарований, между темами «Ивана Денисовича» и «Софьи Петровны» нет ровно ничего общего. «Один день Ивана Денисовича» – это один день в застенке, где гноят неповинных, а «Софья» – разве про то? Конечно, и в «Софье» застенок, но тема повести – ослепленное общество; несчастное глухо-слепо-немое общество, не ведающее, что творит.
– Твардовскому не понравилась «Софья» художественно, – сказала я, – и, может статься, он прав. Кроме того, Твардовскому мужика подавай, а «Софья Петровна» горожанка, полуинтеллигентка. Ему это не интересно. Его интересует деревня.
– «Реквием» тоже не деревня, – сказала Анна Андреевна. И, с раздражением:
– Пожалуйста, без ханжества. Вы сами знаете цену «Софье Петровне». Отзывы о ней346.
Я сказала, что если Анна Андреевна просит моего совета о «Реквиеме», то, мне кажется, единственный шанс – это «Новый мир», самый смелый и самый интеллигентный из наших журналов. И что бороться за напечатание «Реквиема» необходимо, потому что формула «массовые нарушения социалистической законности в результате культа личности Сталина» никуда не годится; она пуста, безжизненна, как все канцелярские изобретения; канцелярщина для того и придумана, чтобы выхолащивать из слов живое содержание, чтобы скрыть преступление, а не раскрыть его. Когда хотят раскрыть, а не скрыть, тогда находят другие слова. «Пол в земской избе неделями не просыхал от крови» – так пишет Герцен. Разве слова «массовые нарушения» и «культ личности» выводят наружу судьбы миллионов личностей, заставляют нас услышать их вопли, увидеть сапоги палачей, понять материнское горе – все, что выводит наружу «Реквием» Ахматовой или «Иван Денисович» Солженицына? Нет, канцелярская формула не дает пищи сердцу, воображению, раскаянию, гневу. Да и уму! Надо, чтоб «Реквием» прозвучал, надо дать людям выплакаться, смыть слезами невинную кровь, обернуться на самих себя. Осознать прошедшее.
Помолчали. Мне сделалось стыдно, что все это я говорю ей – будто она без меня не знает. Но я очень устала, все во мне дрожит и торопится.
– «Последствия культа личности», в сущности, такие же бессодержательные слова, как «враги народа». Вот:
Приговор… И сразу слезы хлынут,Ото всех уже отделена,Словно с болью жизнь из сердца вынут,Словно грубо навзничь опрокинут,Но идет… Шатается… Одна… —вот это содержательно. Читатель вспомнит себя, свои заблуждения, свое горе – и сразу слезы хлынут… Он оплачет этими слезами и себя, и погибших [480] .
480
Реквием. Посвящение.
Помолчали. Бросив взгляд на мой тугой, расстегнувшийся от тяжести портфель, Анна Андреевна спросила, что у меня там за книги, что я сейчас читаю? Я сказала: «Не читаю, а перечитываю».
– Чехова? – насмешливо спросила она.
Насмешка была неуместна, но и мой взрыв тоже. Заговорив некстати о Чехове, Анна Андреевна наверное просто хотела дать себе отдых, повернув тему и тональность. Съязвила она без злости. Но я уже давно бранила себя, что ни разу не сказала ей о Чехове то, что о нем думаю. И тут вдруг дала себе волю. Я сказала, что Чехова мне перечитывать незачем, потому что он и без того всегда со мною: «Помните? – спросила я, – вы однажды мне сказали, что не скучаете по морю, потому что оно всегда при вас, возле вас, с вами? Ну вот, мне не требуется перечитывать Чехова, потому что он всегда со мной. Рассказ Чехова «Моя жизнь " памятен мне, пожалуй, яснее, чем моя собственная; «Скрипка Ротшильда», «Рассказ неизвестного человека», «Три года», «Архиерей», «Именины», «Скучная история», «Супруга», «Дама с собачкой», «О любви», «Дом с мезонином» – да разве можно без этого жить?» Я называла наобум, а у Чехова десятки шедевров. Ну, до сих пор мой монолог был в пределах приличия, но далее не совсем: я сказала, что нелюбовь Анны
– Вы сегодня очень красноречивы, – сказала Анна Андреевна с подчеркнутым высокомерием и равнодушием. – Жаль, что вашу лекцию слышала я одна: вам бы на кафедру перед студентами… Но все-таки: что у вас там за томы в портфеле?
Я вынула из портфеля два красных тома: Герцен, томы шестнадцатый и семнадцатый нового, академического издания. Мне было уже за себя очень стыдно – за свой назидательный тон. Я тихонько сказала, что сейчас читаю Герцена, читаю каждую свободную минуту и таскаю с собой в трамваях и троллейбусах. Сказала, что он пленяет меня своей, никем еще не изученной поэтичностью; что он, конечно, мыслитель, политик, но «Колокол» – это сборник статей-поэм, статей-стихов, эпиграмм, плачей, надгробных речей, заупокойных молитв, пророческих песнопений, формул, звучащих, как поговорки, пословицы, так они емки и точны, и пора бы уже изучать слово Герцена, как изучают поэтическое слово… Но главное, конечно, то, что в наше время Герцен необыкновенно уместен; всеми средствами художнически работающей мысли он заставляет думать о нашем прошлом и нашем будущем. В 1962 году меня неотрывно тянет читать, что писал Герцен, о чем он вспоминал, о чем думал в 1862-м, в 1863-м. Ведь на нас сейчас идет 1963-й. Сто лет назад время в России было кое-чем похоже на наше, теперешнее – именно своею двойственностью, трудно было угадать, что куда повернет. После великого освобождения крестьян в 61 году – злодейства в Польше, а эти провокационные пожары, ненужные ссылки, ненужные казни!.. У нас после великого освобождения заключенных – Венгрия, кровь, и опять будто мобилизуется сталинщина… Что дальше – не поймешь… Я читаю и перечитываю подряд и в разбивку, что им написано в 1862-м и в 1863-м… Главный мотив, что Россия пробудилась и нельзя ей дать уснуть снова, нельзя позволить эпохе Александра Второго превращаться в эпоху Николая Первого. Герцен в 1862 году боится возврата к николаевщине и, говоря о тогдашнем усмирении Польши, поминает расправу с восстанием 1831 года. Он говорит, что в тридцатые годы русские были менее виновны, чем в шестидесятые, потому что тогда они были в забытьи, а со смертью Николая очнулись.
– Прочтите что-нибудь вслух, – сказала Анна Андреевна и с дивана пересела в кресло. – Я вижу, у вас там и закладки. Читайте так, без значения, я хочу вспомнить звук.
Я несколько струхнула, потому что закладки у меня случайные. Подобраны не по годам и плачам и вообще не по образцам. Но начала читать.
– Герцен говорит о зверствах русских над поляками после восстания 31 года, при Николае.
«…у России было меньше совести, т. е. сознания. За полусознанные злодейства, за преступления, сделанные в полусне, история не наказывает, а дает английский вердикт «temporary insanity» [481] . Вопрос весь в том, имеет ли Россия 1863 столько же права на этот вердикт, как Россия 1831?
481
«Temporary insanity» (англ.) – временное умопомрачение.
Мы решительно отрицаем это»347.
– Еще, – сказала Анна Андреевна.
«…Мы вовсе не врачи – мы боль; что выйдет из нашего кряхтения и стона, мы не знаем – но боль заявлена», – прочла я348.
– Еще, – сказала Анна Андреевна.
«Христианство, с своей необычайно глубокой психологией, связывало искупление с раскаянием и исповедью. Это равно относится к лицу и к целым народам. Надобно было совести русской не только раскаяться в любви к силе и забиячеству военной империи, в гордости штыками и суворовскими бойнями, но и привести это к слову, надобно было ей исповедаться.
И с исповеди начинается ее пробуждение»349.
– Еще, – сказала Анна Андреевна.
«Почем знать, что какое-то слово не падет каплей дрожжей в эти сонные миллионы и не поднимет их к новой жизни?»350
– Дальше, – сказала Анна Андреевна.
Следующая закладка была у меня в статье «Руфин Пиотровский» – наказание шпицрутенами в Сибири, произведенное генералом Голофеевым над ссыльными поляками и русскими в 1837 году. 1837! Сначала текст Пиотровского, описание казни, потом – Герцен. Мне не хотелось мучить Анну Андреевну кровавым зрелищем, и я сказала: «Ну, тут шпицрутены, я пропущу»…