Записки писателя
Шрифт:
— А вы?
— А я?..
Старческое морщинистое лицо его просветлело. Он взял мою руку, крепко сжал ее в своей и, улыбаясь, стал говорить со мной вдруг на «ты», чего раньше никогда не бывало:
— Ты меня знаешь давно, всю жизнь… Ты знаешь, что я пришел в Москву, что называется, голым… Мне ничего не нужно. Все суета. Я видел плоды своей работы и жизни, и довольно с меня. Пришел голым и уйду голым. Так надо.
Потом он встал, все еще не выпуская мою руку, и тихо сказал мне на ухо:
— Только не рассказывай пока этого никому. Я от всего уйду… Уйду в монастырь.
Затем он обнял меня и, не сказав более ни слова, вышел из комнаты.
Как все это было прекрасно, как характерно для такого человека, как Сытин.
Умер Сытин в глубокой старости, в конце 1934 года. Деятельность его оценена была правительством, и он в течение ряда лет, по постановлению Совета Народных Комиссаров, пользовался правами персонального пенсионера.
Когда-нибудь, надо надеяться, будет издана основательная, большая книга о русских самородках, изобретателях и самоучках, и там не сможет историк пройти мимо имени Сытина, этого интересного человека, выдающегося самородка.
Старые годы Малого театра
С самой ранней юности моей я помню Малый театр, когда, бывало, сиживал я на галерке копеек за тридцать, где в те далекие времена не было еще обязательным отдавать верхнее платье на хранение в гардероб, и поэтому случалось, что соседи мои сидели весь вечер в шубах, при температуре примерно градусов в тридцать; и жевали яблоки. Впрочем, вскоре это было прекращено. Но, как факт, это остается в моей памяти.
Впервые я попал в Малый театр свыше восьмидесяти лет тому назад, — пяти-шестилетним ребенком. Помню, что старшие, которые взяли меня тогда в ложу, указывали мне на какого-то человека, ходившего по сцене в длинном сюртуке и часто вынимавшего из кармана красный носовой платок. Мне говорили, чтоб я постарался запомнить этого человека:
— Это — Шумский.
К сожалению, я был еще так мал, что, кроме фамилии Шумского и его красного платка, ничего в памяти моей не сохранилось. Осталось только сознание, что живого Шумского на сцене я все-таки видел.
Из старых актеров я помню Самарина на его пятидесятилетием юбилее в 1884 году. Это был первый парадный спектакль на моей памяти.
Я был уже юношей и помню, как захватило меня это торжественное чествование, которое было устроено Самарину на сцене Большого театра. Все, что было лучшего и талантливого в то время, как прославленного, так и молодого, — все собралось на сцене в ожидании юбиляра. В первой части пролога, написанного актером Вильде белыми стихами, М. Н. Ермолова изображала Трагедию, а Г. Н. Федотова — Комедию. Одна у другой оспаривали они Самарина, доказывая на него каждая свои права. От имени Комедии Федотова говорила:
Сознайся в том: я более имею Причин сочувствовать ему, чем ты. Он ближе мне, ко мне любви он больше Питал всегда…Но Ермолова возражала ей от имени Трагедии:
Нет, в этом я поспорю: Когда предстал он в первый раз на сцене Цветущим юношей, почти ребенком. Я на него вниманье обратила И славный путь артисту предрекла…Из этого спора должно было выясниться, что Самарин одинаково близок и дорог как комедии, так и трагедии. Если припомнить, что имена Ермоловой и Федотовой были самыми популярными артистическими именами того времени, что обе актрисы были самыми любимыми героинями сцены, то нетрудно представить, какое впечатление произвело на зрителей их выступление в этот торжественный момент.
Во
Настроение поднималось с каждой минутой. Наконец, возгласили:
— Самарин идет!
Хор запел «Славу», артисты выстроились для встречи, и в отворившихся на сцене дверях появился Самарин. Он был во фраке, с тростью в руках, на которую тяжело опирался. Публика встала; гром аплодисментов слился с торжественными звуками «Славы». Медведева, Федотова и Ермолова, поддерживая под руки юбиляра, помогли ему дойти до авансцены и усадили в приготовленное кресло… Это было последнее общение Самарина с публикой, последние проводы его со сцены, которой он отдал полвека жизни… Участвовала в торжестве вся Москва. Островский написал стихи для заключительного хора, которые кончались словами:
Его минутны вдохновенья, Но вековечно торжество. Ему — венки и поклоненье, Бессмертье — имени его.Помню, на этом торжестве было много восторгов, много любви и уважения… Здесь же я впервые увидел А. Н. Островского, выходившего на вызовы в качестве автора «Леса», один из актов которого был в этот вечер поставлен.
У Малого театра были не только зрители и поклонники, более или менее восторженные, у него были и настоящие друзья, испытанные и неизменные. Как на сцене на смену отцам приходили их сыновья, а дочери сменяли своих матерей (например, семьи Рыбаковых, Садовских, Яблочкиных, Музиль), так и в публике от отцов к детям переходили, вместе с рассказами о минувшем, симпатии, уважение и любовь, — и театр был для ряда поколений близким и «своим», точно родным. И близость была старинная, прочная, я бы сказал даже — взаимная: сцена любила свою публику, а публика любила свою сцену. Кроме того, в жизни москвичей театр сыграл значительную культурную роль. Недаром же говорилось, что в Москве два рассадника истинного просвещения: Московский университет и Малый театр. И оба они, каждый по своей линии, давали тон — думаю, что не ошибусь, если скажу — чуть не для всей России.
В репертуаре Малого театра мы привыкли встречать великих русских классиков, как Пушкин, Грибоедов, Гоголь, Островский, также и классиков иностранных: Шекспира, Шиллера, Гете, Гюго, Кальдерона, Мольера, Лопе де Вега… Нас знакомили с выдающимися произведениями литературы и при этом в замечательном исполнении.
Далеко не все мои современники имели тогда счастливую возможность быть окруженными культурным обществом, встречаться с яркими людьми, слышать убедительные слова о высоких человеческих идеалах, видеть воочию высокие примеры, загораться светлыми порывами. Нередко людей окружала тогда невылазная проза жизни, та практическая сторона ее, которая знает лишь заботы о завтрашнем дне, о будущем гнездышке, об узком эгоистическом благополучии. Можно было прожить долгие годы и не услышать ни от кого вокруг в течение всей жизни ни единого слова об ином долге, об иных возвышенных обязанностях, о самопожертвовании, о любви к истине и преданности высоким идеалам, родине и народу, о красоте и величии искусства. Тогда как здесь из года в год в ярких примерах и живых образах, в их увлекательных и убедительных художественных воплощениях звучала великая и вековечная правда жизни, которую ждали, искали и на которую откликались всем сердцем.