Записки покойника. Театральный роман
Шрифт:
А генерал на другой день в визиточке, в брюках пришел прямо на репетицию.
Резолюцию покрыли лаком, а после революции телеграмму передали в театр. Вы можете видеть ее в нашем музее редкостей.
— Какие же роли он играл? — спросил я.
— Царей, полководцев и камердинеров в богатых домах, — ответил Бомбардов, — у нас, знаете ли, все больше насчет Островского, купцы там... А потом долго играли «Власть тьмы» [71] ... Ну, натурально, манеры у нас, сами понимаете... А он все насквозь знал, даме ли платок, налить ли вина, по-французски говорил идеально, лучше французов... И была у него еще страсть: до ужаса любил изображать птиц за сценой. Когда шли пьесы, где действие весной в деревне, он всегда сидел в кулисах на стремянке и свистел соловьем. Вот какая странная история!
71
...долго играли «Власть тьмы»... — Пьеса Льва Толстого «Власть тьмы, или Коготок увяз, всей птичке пропасть» (1886) о беспроглядной тьме и жути крестьянской жизни (в основу пьесы писатель положил подлинное уголовное дело, связанное с убийством родителями своего ребенка и прочими зверствами), вокруг которой было много шума со
С мнением К. П. Победоносцева Александр III считался. И хотя А. А. Стахович («Эшаппар де Бионкур») сам лично читал эту пьесу Александру III и И. И. Воронцову-Дашкову, стремясь «протащить» ее на сцену, император все-таки склонился к мнению обер-прокурора, хотя пьеса ему и понравилась. Александр III назвал ее талантливой, но слишком мрачной, безысходной.
«Прогрессивная интеллигенция» с яростью добивалась отмены запрета пьесы, ибо для нее важно было не столько содержание пьесы, сколько ее название: «Власть тьмы»! В 1895 г. (после смерти Александра III) цензурный запрет был снят и пьеса пошла сразу в нескольких театрах. В 1902 г. К. С. Станиславский поставил ее в Художественном театре.
— Нет! Я не согласен с вами! — воскликнул я горячо. — У вас так хорошо в театре, что, будь я на месте генерала, я поступил бы точно так же...
— Каратыгин, Тальони [72] , — перечислял Бомбардов, ведя меня от портрета к портрету, — Екатерина Вторая [73] , Карузо, Феофан Прокопович, Игорь Северянин, Баттистини, Еврипид [74] , заведующая женским пошивочным цехом Бобылева.
Но тут беззвучной рысью вбежал в фойе один из тех, что были в зеленых петлицах, и шепотом доложил, что Гавриил Степанович в театр прибыли. Бомбардов прервал себя на полуслове, крепко пожал мне руку, причем произнес загадочные слова тихо:
72
— Каратыгин, Тальони... — Каратыгины — известная петербургская артистическая семья, в которой особо выделялись два брата: Василий Андреевич (1802—1853), ведущий трагик Александрийского театра (именно о нем идет речь в романе) и Петр Андреевич (1805—1879), актер и драматург-водевилист; Мария Тальони (1804—1884), знаменитая итальянская балерина, выступавшая и в Петербурге (1837—1842).
73
...Екатерина Вторая... — Великая императрица Екатерина II (1729—1796) проявляла большой интерес к литературе, хотя и написала о себе: «Никогда не считала свой ум творческим». Ее «Мемуары» («Записки») стали не только великолепным документом эпохи, но и литературным произведением. Стремясь «поднять национальный театр» (ее слова), она написала большое число сочинений — «комедий нравов». Среди них: «О, время!», «Именины г-жи Ворчалкиной», «Передняя знатного боярина», «Госпожа Вестникова с семьею», «Невеста-невидимка» и др. Разоблачая масонство, она пишет комедии «Обманщик» (против Калиостро), «Обольщенный» (против московских масонов), «Шаман сибирский» (осмеяние масонских обрядов и ритуалов). Из исторических пьес следует отметить «Из жизни Рюрика» и «Начальное управление Олега».
74
...Карузо, Феофан Прокопович, Игорь Северянин, Баттистини, Еврипид... — Энрико Карузо (1873—1921), великий итальянский певец-тенор; Феофан Прокопович (1681—1736), проповедник и государственный деятель, сподвижник Петра I, автор трагедокомедии «Владимир» (1705). Его проповеди часто являлись в то же время и литературными шедеврами: «Проповедь по случаю Полтавской победы 1709 г.», «Слово о власти и чести царской» (1718), «Слово похвальное о флоте российском» (1719). Его «Слова и речи» изданы в трех частях (СПб., 1765); Игорь Северянин (Игорь Васильевич Лотарев, 1887—1941), популярный поэт, автор комедии-сатиры «Плимутрок»; Маттиа Баттистини (1856—1928), знаменитый итальянский певец-баритон, выступавший и в русском репертуаре (партии Онегина и Демона); Еврипид (ок. 480 до н. э. — 406 до н. э.), великий афинский поэт-драматург, автор трагедий «Медея», «Вакханки», «Геракл» и др.
— Будьте тверды... — И его размыло где-то в полумраке.
Я же двинулся вслед за человеком в петлицах, который иноходью шел впереди меня, изредка подманивая меня пальцем и улыбаясь болезненной улыбкой.
На стенах широкого коридора, по которому двигались мы, через каждые десять шагов встречались огненные электрические надписи: «Тишина! Рядом репетируют!»
Человек в золотом пенсне и тоже в зеленых петлицах, сидевший в конце этого идущего по кругу коридора в кресле, увидев, что меня ведут, вскочил, шепотом гаркнул: «Здравия желаю!» — и распахнул тяжелую портьеру с золотым вышитым вензелем театра «Н. Т.».
Тут я оказался в шатре. Зеленый шелк затягивал потолок, радиусами расходясь от центра, в котором горел хрустальный фонарь. Стояла тут мягкая шелковая мебель. Еще портьера, а за нею застекленная матовым стеклом дверь. Мой новый проводник в пенсне к ней не приблизился, а сделал жест, означавший «постучи-те-с!», и тотчас пропал.
Я стукнул тихо, взялся за ручку, сделанную в виде головы посеребренного орла, засипела пневматическая пружина, и дверь впустила меня. Я лицом ткнулся в портьеру, запутался, откинул ее...
Меня не будет, меня не будет очень скоро! Я решился, но все же это страшновато... Но, умирая, я буду вспоминать кабинет, в котором меня принял управляющий материальным фондом театра Гавриил Степанович [75] .
Лишь только я вошел, нежно прозвенели и заиграли менуэт громадные часы в левом углу.
В глаза мне бросились разные огни. Зеленый с письменного стола, то есть, вернее, не стола, а бюро, то есть не бюро, а какого-то очень сложного сооружения с десятками ящиков,
75
...управляющий материальным фондом театра Гавриил Степанович. — Заместитель директора Художественного театра Николай Васильевич Егоров (очевидный прототип Гавриила Степановича) был буквально притчей во языцех в семье Булгаковых. Обладая реальной властью в театре, Егоров решал многие важные вопросы внутренней жизни и частенько, прямо или косвенно, влиял на развитие ситуаций, касавшихся непосредственно Булгакова, и коль скоро во внутренней борьбе, разыгравшейся во МХАТе, он поддерживал Станиславского, то и отношения его с Булгаковым в значительной степени зависели от взаимоотношений режиссера с драматургом в то или иное время. Все эти колебания в личных отношениях очень точно отражены в дневнике Е. С. Булгаковой. 29 декабря 1933 г.: «Сегодня — впервые у нас Егоров... За ужином Николай Васильевич с громадным темпераментом стал доказывать, что именно М.А. должен бороться за чистоту театральных принципов и за художественное лицо МХАТа.
— Ведь вы же привыкли голодать, чего вам бояться! — вопил он исступленно.
— Я, конечно, привык голодать, но не особенно люблю это. Так что уж вы сами боритесь».
18 января 1934 г.: «Н. В. Егоров, по своей невытравимой скупости, нашел, что за собак, которые лают в „Мертвых душах", платят слишком дорого, — и нанял каких-то собак за дешевую цену, — и дешевые собаки не издали на спектакле ни одного звука».
27 марта: «Сегодня днем заходила в МХАТ за М. А. Пока ждала его... подошел Ник. Вас. Егоров. Сказал, что несколько дней назад в Театре был Сталин, спрашивал, между прочим, о Булгакове, работает ли в Театре?
— Я вам, Елена Сергеевна, ручаюсь, что среди членов Правительства считают, что лучшая пьеса это „Дни Турбиных"».
22 октября 1935 г.: «Возвращались с Мишей к тому, что Ольга рассказала о Театре. Там творится что-то неописуемое. Наглость Егорова достигла высочайшей степени. Он отменяет распоряжения Немировича, постоянно наносит оскорбления актерам... Он явно всесилен в Театре, что Миша и предсказывал... Виновник всего этого, конечно, Станиславский...»
Через несколько месяцев Булгаков сочинил устный рассказ о Сталине, в котором был такой эпизод:
«С т а л и н. ...Теперь скажи мне, что с тобой такое? Почему ты мне такое письмо написал?
Б у л г а к о в. Да что уж!.. Пишу, пишу пьесы, а толку никакого!.. Вот сейчас, например, лежит в МХАТе пьеса, а они не ставят, денег не платят...
С т а л и н. Вот как! Ну, подожди, сейчас! Подожди минутку. (Звонит по телефону...) Художественный театр, да? Сталин говорит. <...> Кто говорит? Егоров? Так вот, товарищ Егоров, у вас в театре пьеса одна лежит (косится на Мишу), писателя Булгакова пьеса... Я, конечно, не люблю давить на кого-нибудь, но мне кажется, это хорошая пьеса... Что? По-вашему, тоже хорошая? И вы собираетесь ее поставить? А когда вы думаете? (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши: ты когда хочешь?)
Б у л г а к о в. Господи! Да хыть бы годика через три!
С т а л и н. Ээх!.. (Егорову.) Я не люблю вмешиваться в театральные дела, но мне кажется, что вы (подмигивает Мише) могли бы ее поставить... месяца через три... Что? Через три недели? Ну что ж, это хорошо. А сколько вы думаете платить за нее?.. (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши: ты сколько хочешь?)
Б у л г а к о в. Тхх... да мне бы... ну хыть бы рубликов пятьсот!
С т а л и н. Аайй!.. (Егорову.) Я, конечно, не специалист в финансовых делах, но мне кажется, что за такую пьесу надо заплатить тысяч пятьдесят. Что? Шестьдесят? Ну что ж, платите, платите! (Мише.) Ну вот видишь, а ты говорил...»
Адский красный огонь из-под стола палисандрового дерева, на котором три телефонных аппарата. Крохотный белый огонек с маленького столика с плоской заграничной машинкой, с четвертым телефонным аппаратом и стопкой золотообрезной бумаги с гербами «Н. Т.».
Огонь отраженный, с потолка,
Пол кабинета был затянут сукном, но не солдатским, а бильярдным, а поверх его лежал вишневый, в вершок толщины, ковер. Колоссальный диван с подушками и турецкий кальян возле него. На дворе был день в центре Москвы, но ни один луч, ни один звук не проникал в кабинет снаружи через окно, наглухо завешенное в три слоя портьерами. Здесь была вечная мудрая ночь, здесь пахло кожей, сигарой, духами. Нагретый воздух ласкал лицо и руки.
На стене, затянутой тисненным золотом сафьяном, висел большой фотографический портрет человека с артистической шевелюрой, прищуренными глазами, подкрученными усами и с лорнетом в руках. Я догадался, что это Иван Васильевич или Аристарх Платонович, но кто именно из двух, не знал.
Резко повернувшись на винте табурета, ко мне обратился небольшого роста человек с французской черной бородкой, с усами-стрелами, торчащими к глазам.
— Максудов, — сказал я.
— Извините, — отозвался новый знакомый высоким тенорком и показал, что сейчас, мол, только дочитаю бумагу и...
...он дочитал бумагу, сбросил пенсне на черном шнурке, протер утомленные глаза и, окончательно повернувшись спиной к бюро, уставился на меня, ничего не говоря. Он прямо и откровенно смотрел мне в глаза, внимательно изучая меня, как изучают новый, только что приобретенный механизм. Он не скрывал, что изучает меня, он даже прищурился. Я отвел глаза — не помогло, я стал ерзать на диване... Наконец я подумал: «Эге-ге...» — и сам, правда сделав над собою очень большое усилие, уставился в ответ в глаза человеку. При этом смутное неудовольствие почувствовал почему-то по адресу Княжевича.
«Что за странность, — думал я, — или он слепой, этот Княжевич... мухи... мухи... не знаю... не знаю... Стальные, глубоко посаженные маленькие глаза... в них железная воля, дьявольская смелость, непреклонная решимость... французская бородка... почему он мухи не обидит?.. Он жутко похож на предводителя мушкетеров у Дюма... Как его звали... Забыл, черт возьми!»
Дальнейшее молчание стало нестерпимым, и прервал его Гавриил Степанович. Он игриво почему-то улыбнулся и вдруг пожал мне коленку.
— Ну, что ж, договорчик, стало быть, надо подписать? — заговорил он.
Вольт на табурете, обратный вольт, и в руках у Гавриила Степановича оказался договор.
— Только уж не знаю, как его подписывать, не согласовав с Иваном Васильевичем? — И тут Гавриил Степанович бросил невольный кроткий взгляд на портрет.
«Ага! Ну, слава Богу... теперь знаю, — подумал я, — это Иван Васильевич».
— Не было б беды? — продолжал Гавриил Степанович. — Ну, уж для вас разве! — Он улыбнулся дружелюбно.