Записки причетника
Шрифт:
Я поднялся, сел и устремил на нее внимательные взоры.
— Не знаю, — отвечала она. — Ну, теперь ты бы поиграл, а? Мне надо на реку сходить. Или хочешь, со мной пойдем?
— Пойдем.
— Ты понеси мне валек. Да там теперь надо еще вершу поглядеть: может, рыба наловилась. Ты и поглядишь.
— Погляжу.
Но это предложение, в другое бы время меня возвеселившее, теперь было мной принято без восторгов. Валек я донес смиренно и безмолвно, как постриженный в монашество; двух щук нашел в верше — и это меня не потрясло. Пока мать занималась полосканьем
Отчего даже она, нежно любящая, горячо защищающая меня мать, не поведала мне о таинственных родителях архиерейского племянника? Что ей о них было небезызвестно, в этом я нимало не сомневался: отец и пономарь, пришедшие в столь великий ужас при моем невинном биографическом вопросе, очевидно имели причины устрашаться, следственно, нечто знали, а раз, как отец знал, знала и мать, ибо он ей поверял все свои огорчения, страхи, недоумения, рассуждения, все, что слышал, видел, чувствовал и замышлял.
К чему и почто эта таинственность? Какие ужасы соединены с его рождением? Если бы даже он родился от огненного змия или, подобно языческой богине, [8] вышел из пены морской, зачем таить чудо, когда прочие чудеса предоставлены на удивленье, изученье и утешенье рода человеческого?
Но тщетно ломал я себе голову: удовлетворительного ответа обрести я не возмог.
Утомленный этой бесплодной умственной работой, я, наконец, покорился судьбе своей.
"Дождусь воскресенья, приедет — тогда увижу и, может, что отгадаю! — утешал я себя. — Тогда и Настя, сказала, пойдет в лес, и, может… Мало ли что может быть? Все!"
8
Первым понятием о помянутой богине я обязан пономарю; пристрастный к живописи, он приобрел за поминовение усопших родственников одного управляющего господским имением ее изображение в момент ее появления из лона вод, и нам его показывал. (Прим. автора.)
Много уже лет прошло с той поры, любезный читатель! Приподнята мною, вместе с прочими таинственными завесами, и завеса, облекавшая мраком архиерейских племянников… но возвращаюсь к моему повествованию.
В субботу жилище отца Еремея пробудилось ранее полуночного петеля, тотчас же исполнилось суеты и шума и в продолжение целого дня вплоть до солнечного заката уподоблялось пылающему горну. В этот день эхо терновских ущелий повторяло отрывки столь жестоких проклятий, что перо мое отказывается выразить их здесь на бумаге.
Прохор, попытавшийся было, по своему обыкновению, ускользнуть, был настигнут и возвращен, причем получил несколько изрядных толчков в крепкую свою выю. Тщетно он вопиял, плачась на схватки в желудке и на тошноту и моля дозволить ему хотя минутное уединение, угрожая тем, что не отвечает за последствия своих недугов, которые будто бы могли его умертвить на месте,
— Лопнешь? Лопайся тут! — отвечала Македонская. — Лизазета! Веди его в погреб! Где от погреба ключ?
— Мне на солнышке скорей полегчает! — стонет Прохор. — Уж немножечко отпускает…
— Сиди в погребу, пока отпустит!
— Да как же, матушка? Да я ведь там, может, умру без покаяния! Не погубите моей грешной души! Ох-ох-ох!
— Реви себе! реви, хоть окочурься!
— Так лучше уж я тут помру, на ваших глазах! Ох-ох-ох!
Он колеблющимся шагом со стонами добирается до средины двора и начинает приготовлять костер для паленья поросят.
— А что, отпустило? — кричит ему время от времени попадья.
— Что ж, сироту легко обидеть! — отвечает уклончиво Прохор. — Сироту защитить некому!
Кроме того, призваны были на помощь две юные жены из селения. Безмолвно, проворно и сосредоточенно они выплескивали горячие помои из окон, носили из колодца свежую воду, щипали пернатых, потрошили четвероногих, перемывали масло, сбивали яичные желтки. Пономарь, подобострастно предложивший свои услуги, юлил как бес, пронзая ножом трепещущих рыб, закалывая кротких ягнят и визгливых поросят, разливая настойки по графинчикам и все это приправляя умильными улыбками, сладкими взглядами и льстивыми речами.
Около полудня был позван иерейшею мой отец, и скоро я увидал его, робко начиняющего колбасу у попова крыльца, под присмотром взыскательной хозяйки.
Несколько времени спустя попадья прокричала моей матери, занимавшейся у себя во дворе по хозяйству:
— Катерина Ивановна! поди-ка нам помоги. И мальчишку возьми с собою — он тут тоже пригодится.
Отказ был немыслим. Мать и я тотчас же покорились велению могущественной соседки.
Каюсь, любезный читатель: тут я в первый раз в жизни (и в последний, спешу добавить) не потяготился моим рабским положением и зависимостью от сильнейших мира сего.
У меня тотчас же зароились планы и надежды, меня тотчас же охватило нетерпенье и тревога, что, конечно, я постарался скрыть под чинным и смиренным видом, и вступил в попов двор, скромно потупив глаза в землю и держась за полу материнского передника.
Тайные мои желания увенчались успехом. Призванный на роль вестовщика и рассыльного, я с восхищением принял ее, ибо она позволяла проникать во внутренность иерейского жилища, где я мог увидать Настю и где я ее, точно, не замедлил увидать.
Создатель мой! до чего она переменилась! Особенно поразили меня ее глаза: они стали такие большие, большие, такие темные и глядели теперь совсем иначе, чем прежде.
Она сидела у окна, шила какие-то приданые уборы ярких цветов и безмолвно внимала речам Ненилы, перекладывавшей медовые соты из деревянного блюда в фаянсовое, украшенное изображением синих рыб.
— Здравствуйте! — сказал я, приостанавливаясь на пути своем в кухню.
— Чего тебе? — спросила Ненила, облизывая мед с ложки. Настя подняла голову.