Записки причетника
Шрифт:
"Если жаль, отчего ж не заступилась?" — подумал я.
— Что ж не говоришь? — кричал пономарь, снова схватывая меня своими крючкообразными перстами: — что ж не говоришь? Ах, ты, ах, ты… Да вы, матушка, с ним извольте построже! Это, матушка, отрок, закоснелый в пороках! — Непокорный, строптивый… Вы построже
Но она, казалось, позвала меня, как могла бы подозвать всякую попавшуюся ей на глаза тварь, — как иногда, в минуты горестной рассеянности, люди подзывают мимо проходящих домашних животных, а вслед за тем гонят.
Ее даже нисколько не раздражило
— Говори, говори! Сейчас говори, слышишь? — подхватил пономарь. — Ах, ты! ах, ты!..
Он, как оса, лез мне в очи.
— Ах ты, неуч! Ах ты, грубиян! — пронзительно выкрикивал он надо мною, заглядывая мне в лицо то с той, то с другой стороны. — Ты чего это на заборах виснешь? Дурнем растешь, ничего не умеешь…
— Нет, я умею, — прервал я его. — Я умею сказку про цыгана…
Я сам не знаю, как эти слова сорвались у меня из уст; я чувствовал такой прилив горечи и негодования, что зрение у меня мутилось и в очах двоились подобия каких-то огненных шариков.
— Какую это сказку про цыгана? какую? какую? — пристал легкомысленный мой мучитель.
Я обратил взоры свои на Македонскую, но она, повидимому, мало занята была нами, хотя и глядела на нас.
— Какую? какую? — наступал между тем пономарь и даже снова потормошил меня за рукава.
— Жил-был цыган, — начал я слегка трепещущим голосом, и вперив вызывающие взоры в его лисообразный лик: — вышел он в поле и стал нюхать, откуда салом пахнет. Слышит, с одной стороны попахивает, — сейчас он побежал в эту сторону. Приходит туда, а там его спрашивают: "Цыган, какой ты веры?" А он им в ответ: "А какой вам надо?" — "Надо нашей; наша хорошая!" — "А дают за нее сало? Я такой, за которую сало дают!"
Я произнес эту притчу о цыгане быстро, скороговоркою и умолк, готовый, претерпеть все могущие меня постигнуть за мою дерзновенность кары. Я даже чувствовал некий, так сказать, горестный восторг, предвкушая эти кары, могущие, хотя в эдалой степени, заглушить терзавшую меня лютую бессильную и безнадежную тоску.
Но пономарь, вначале воспрянувший от земли, как будто бы под стопы его подлили кипящую смолу, затем остался недвижим и нем; гневное изумление, казалось, сковало его язык и лишило его не только дара слова, но и дара крика, стона иди какого-либо звука и движения; он стоял с полуотверстыми устами и непомерно расширившимися очами, много напоминая собою нахальную хищную птицу мелкой породы, когда ее, при взлете на охоту за какою-либо невинною пернатою, неожиданно подобьет смертоносный камешек, пущенный изощренною рукою деревенского отрока, и она, с распростертыми крылами, с вытянутым клювом, остается несколько секунд неподвижною точкою в воздухе.
— Ну что ж? — спросила иерейша, выведенная из своей рассеянности внезапно наступившим безмолвием.
— Пошел, пошел, сквернослов! — воскликнул тогда пономарь, пришед в движение и снова получив дар слова. — Пошел! Ах, сквернослов! Вот я тебя! Вот я… Постой, постой… Вот я…
Произнося
Я же стоял пред ним не отступая, распален злобою и неустрашим духом. Я мог бежать, но я бегством в эту минуту гнушался.
— Да что он сказал? — снова вопросила Македонская.
— Ах, матушка! — отвечал пономарь: — вы и не спрашивайте лучше! Не спрашивайте! У! бессовестный! Пошел, пошел, пошел! Прогоните его, матушка! Что ж это такое за окаянный! Пошел, говорят тебе, антихрист!
Я двинулся, но не спеша и, отошед несколько шагов, снова приостановился.
— Что ж это такое, матушка, на свете творится! — восклицал пономарь. — Самого от земли еще не видно, а уж как богохульствует! "Цыганская, говорит, вера лучше всякой!" Ах, господи! Ах, владыко живота моего!
— Выдрать бы хорошенько, — проговорила задумчиво Македонская, — и все бы это богохульство прошло.
Я приостановился, желая излить обуревавшие меня чувства негодования, уличить уже не притчею, а прямыми обвинениями мелкодушного лицемера, но услыхав эти слова, побрел далее, повторяя себе с вящим отчаянием:
— Вот тебе за твою правду! И тебе и всем! Вот как!
Я вошел в лес и долго бродил там, оглашая зеленые кущи тихими стонами.
Сознание окружающего меня беззакония и угнетения уже начало производить свое обычное тлетворное влияние, развивая во мне зверские наклонности.
"Хоть бы на меня теперь кто-нибудь напустился, — думал я: — начал бы меня терзать, и я бы тогда впился в попавшегося мне под руку злодея, и я бы как-нибудь выместил свой гаев, облегчил бы накипевшее сердце!"
С этой целию я умышленно попадался навстречу иерейше и пономарю, но горькие мои старания не увенчались успехом. Иерейша, казалось, не замечала меня, а пономарь хотя и замечал, но не глядел на меня и при встрече со мной ускорял шаги. Даже когда я однажды, обуреваемый мятежными чувствами, при встрече крикнул ему:
— Сказать сказку про цыгана?
Он, услыхав, подпрыгнул на ходу, как ужаленный, но вслед за тем, не ответив мне ни слова, пошел далее.
— Хотите сказку про цыгана? — воскликнул я громче, — хотите? Цыган — это вы! Я все знаю, все!
Горький гнев палил и удушал меня; в голове у меня мутилось, и в глазах темнело. Пономарь еще ускорил шаги.
— Цыган! цыган! — завопил я вне себя, пускаясь за ним в погоню.
Тогда он остановился, обратил ко мне лицемерное лицо свое и, грозя дружелюбно перстом, сказал мне с улыбкою:
— Ах ты, проказник! Ах ты, проказник!
— Цыган! цыган! — твердил я, задыхаясь и свирепея все более и более.
— Ах ты, проказник!.. проказник… — бормотал он, отступая от меня в сторону. — А ты… послушай… послушай… Я могу ведь все тебе сделать… я могу тебе все…
— Ничего не надо! — прошептал я, окончательно разъяренный. — Ничего! Цыган! Цыган!
— Ничего, так ничего, так и не надо… А я, Тимош, что знаю! Такую я диковину знаю, что просто… просто беда!
— Ничего не…
Но голос мой прервался.