Записки прокурора
Шрифт:
— Они этого не знают… Что ж, товарищ, прокурор, остаётся только ждать, когда Комаров-Белоцерковец заговорит…
«Комаров-Белоцерковец» Межерицкий сказал не случайно. Когда речь зашла о выборе фамилии (она должна была фигурировать в письме в Союз композиторов и, естественно, в путёвке), возник спор, какую из двух присвоить больному. Сошлись мы со следователем на двойной…
Помимо Комарова-Белоцерковца в том же доме творчества поселился ещё один «композитор». Начальство Жарова посчитало, что выпускать Домового на вольный простор без всякого присмотра
Поместили нашего пациента в одноместной палате, в домике, где размещался медпункт. Директор дома творчества предложил даже кормить больного в его палате отдельно от других и вообще заниматься им индивидуально. Но Межерицкий вежливо отказался от этой услуги, потому что главная цель — общение с отдыхающими — не достигалась бы…
Потянулись дни ожидания. Два-три раза в неделю Борис Матвеевич звонил в дом творчества, после чего, естественно, сообщал нам новости. Они были малоутешительными. Вернее, как врач Межерицкий мог оставаться удовлетворённым: больной, конечно, чувствовал себя лучше, чем в психиатричке. Если принять во внимание, что до этого Домовой много лет не видел белого света (в буквальном смысле, потому что бодрствовал лишь ночью) и не знал свежего воздуха, улучшение мог предвидеть и не врач. Дом творчества располагался среди соснового леса, недалеко от моря. Погода стояла отменная — лёгкий морозец, снежок.
Борис Матвеевич говорил мне по телефону, что больной стал дольше гулять, прибавил в весе, лучше спит, но со стороны психики — никаких изменений. Я уже стал терять веру в успех этой идеи. И вдруг…
Но лучше все по порядку.
Однажды я задержался на работе. В приёмной послышались голоса. Секретарь с кем-то разговаривала. И через минуту Вероника Савельевна заглянула ко мне:
— Захар Петрович, к вам женщина на приём. Я, конечно, объяснила, что рабочий день уже кончился, попросила прийти завтра. Она говорит, что дело срочное. Издалека ехала…
— Конечно, приму.
Если уж Вероника Савельевна решилась просить об этом, глаз у неё верный и постоять за моё время она может, — значит, принять надо…
Посетительнице было лет пятьдесят. Смуглое лицо. Мне показалось сначала
— грузинка, но, присмотревшись, я убедился: тип лица совершенно русский. Она потирала закоченевшие на морозе пальцы. Я удивился, как она отваживается расхаживать по улице в лёгком пальтишке, когда стоят такие холода.
— Садитесь, пожалуйста, — предложил я, продолжая разглядывать её.
Устроилась она на стуле как-то несмело, нерешительно. И все ещё растирала покрасневшие на морозе руки.
— Моя фамилия Тришкина.
— Я вас слушаю.
— Товарищ прокурор, может, я не совсем по адресу… В общем… Простите, если побеспокоила зря…
— Говорите, говорите. И успокойтесь.
— Фамилия моя Тришкина. Я специально приехала сюда из Чирчика. Это в Узбекистане… — Вот откуда её смуглота: южное солнце. — Прямо с поезда. Вещи в камере хранения… И не удержалась, сразу разыскала прокуратуру…
— Ничего, —
— Да, у нас здесь холодно. Я уж забыла… Как узнала, сразу подхватилась…
«У нас»… Это меня заинтересовало.
— Вы здешняя? Зорянская?
— В этих краях я провела все детство. — Она зачем-то достала из кармана измятый конверт. Но не вынула из него письмо, а положила перед собой. Как подтверждение важности и крайней нужности приезда в Зорянск. — Написали мне, будто брата моего отыскали… Может, это неправда?
— Какого брата?
— Геннадия Александровича Комарова…
Я сразу и не сообразил, какое отношение может иметь Тришкина к Комарову, Белоцерковцу и всей этой истории. А когда до меня дошло, я сам заразился её волнением.
— Выходит, вы Таисия Александровна?
— Да, сестра, сестра… Вы, значит, и меня знаете? Значит, Гена, Гена…
Губы у неё задрожали. Я вскочил, подал Тришкиной воды. Но успокоить её мне удалось только с помощью Вероники Савельевны.
Когда Таисия Александровна смогла говорить, я попросил объяснять, как она попала именно в Зорянск, ко мне.
— Получила письмо из Лосиноглебска. Вот оно, — Тришкина показала на лежащий перед ней конверт. — Один папин знакомый, старик уже, случайно узнал, что в Зорянске разыскивают кого-нибудь из Комаровых. Я одна из Комаровых осталась… Будто бы Гена объявился… Поверите, товарищ прокурор, я почему-то всегда думала, что он умереть не мог. Хоть тюрьму и разбомбило, а сердце чуяло: брат живой… Не со зла он все сделал, не со зла… Брат так меня любил. Больше, чем… больше, чем…
Она снова разрыдалась. И я дал выплакаться ей вволю. Когда Тришкина пришла в себя, разговор пошёл более ровно.
— Таисия Александровна, мы действительно разыскиваем родных Геннадия Александровича Комарова. Но я прошу выслушать меня спокойно. Жив он или нет, пока неизвестно.
Если больной действительно её брат, я оставлял Тришкиной надежду. Если это Белоцерковец или кто другой, — подготавливал к разочарованию.
Женщина слушала меня очень внимательно. Она хотела верить в чудеса, в то, что брат жив. И в то же время готовила чувства и волю к известию о его смерти.
— Очень хорошо, что вы обратились к нам сами… Ещё раз повторяю: мы не знаем, жив или нет Геннадий Александрович. Но вы поможете установить это…
В моем сейфе лежала фотография больного. Но я опасался: старик, изображённый на ней, измождённый, лысый, с провалившимся ртом, с внешностью, может быть, до неузнаваемости перекорёженной временем и обстоятельствами жизни, ничего не подскажет её памяти…
— Расскажите, что и почему произошло 15 июня сорок первого года на пляже в Лосиноглебске.
Таисия Александровна кивнула:
— Хорошо, только я не знаю, с чего начать. И что именно вас интересует?
— Я буду задавать вам вопросы… Скажите, сколько лет вы жили в Зорянске и когда переехали в Лосиноглебск?