Записки простодушного
Шрифт:
И ведь все-таки сохраняется в России этот душевный склад, мудрое отношение к жизни, покладистость эта. Вот хотя бы мой товарищ, сотрудник НИИ «Информэлектро» Саша С. Показательная деталь. Послали нас (в добровольно-принудительном порядке) осенью в совхоз на уборку урожая. Возвращаемся с ним как-то с картофельного поля. Я предлагаю: «Ну, что, Саша, может, в Бронницы съездим?» Он охотно соглашается: «Едем, что здесь-то торчать?» Поразмыслив, я говорю: «Да знаешь, Саша, неохота что-то ехать, устали!» Он отвечает: «Правильно! А что мотаться-то? Нас и отсюда никто не гонит!»
Простите, отвлекся. Вслед за лошадью деду пришлось продать и корову, заменить ее козой. Подвыпивший дед шутил: «Вот спасибо добрым людям — научили жить! Раньше горбатилися со скотиной, а теперь хорошо — ни забот, ни хлопот. Одна у меня — коза-барыня. И
И вот так же, как к стихийному бедствию, относился он (и его односельчане) к «перевороту», к советской власти — терпеть надо («Бог терпел и нам велел!»). Терпеть надо, но идти на поводу — ни-ни! И когда наступила коллективизация, вся эта деревня (Пески, Еловского района Пермской области) отказалась идти в колхоз. Вся. Дедушка рассказывал, как на них давили: «Ну, собрание. Выходит уполномоченный, револьвер на стол: „Ну, чо, мужики? Куда пойдем, в колхоз или в Соловки?“ А мы говорим: „Ну, дак чо? В Соловки, дак в Соловки!“» И не пошли эти старообрядцы в колхоз, и никогда там, в этой деревне, «хамхоза» не было. Других примеров я во всей нашей многострадальной родине не знаю. И чудо — даже в Соловки большевики этих староверов не сослали. Нашлись, видно, люди, которые понимали, что невозможно так сразу ввести в «новую светлую жизнь» этих староверов, которые и старый-то дореволюционный мир принять не успели, застряли где-то в XVII веке, даже ткацкие фабрики считали бесовским измышлением и носили только домотканую одежду.
Но землицу-то отняли у староверов — в пользу соседнего колхоза, оставили только огороды и по клочку пашни (потом и ее отняли). И вот началось соревнование двух систем. Старообрядцы-единоличники из бедной деревни с плохими песчаными землями (отсюда и название — Пески!)жили гораздо лучше, чем колхозники из соседней деревни (когда-то богатой и к тому же присвоившей их земли). Дед, например, сообразил (ничего не зная о науке), что нужна «узкая специализация». В палисаднике поставил ульи, а почти весь огород отвел под лук (такого крупного лука я не видел даже на показушной социалистической выставке ВДНХ). Продавал мед и лук на рынке в Воткинске, и это спасало не только его, но и нас, его внуков, от голода в военные и послевоенные годы.
Прямо скажем: пчелы — соседи не идеальные. Помню, пьем летом чай (не цейлонский, не индийский, не грузинский даже — из травок или из сушеной моркови приготовленный), но на столе — миска с сотовым медом. Миска полна пчел, вокруг пчелы летают — ульи-то под окном, в нескольких метрах. Пчелы резких движений не терпят, поэтому мы с дедом и бабкой двигаемся как в замедленной киносъемке — медленно отделяешь кусочек меда и медленно, в несколько приемов, «с пересадками» доставляешь его в пункт назначения — в рот. Бывало, жалили, хотя и редко. Раз пчела ужалила меня в переносицу, и у меня заплыли оба глаза: чтобы видеть, приходилось пальцами приподнимать веки (как Вий: «Поднимите мне веки!»).
БАБУШКА УСТИНЬЯ
Бабушка Устинья была неродная. Что заставило ее, видимо, привлекательную, статную девушку, выйти замуж за маленького, тихонького вдовца, отца троих сорванцов, по красоте сопоставимого с Квазимодо, — остается лишь гадать. Может, она, как и мы, оценила его душу, даже и для людей его веры не совсем обычную? Как родных детей вырастила она папу и его братьев, как к родным внукам относилась к нам. Дай Бог всем такую заботливую и ласковую бабушку, как наша «мама-стара» (так у староверов, возможно, только в наших краях, было принято называть бабушку; мать называли «мама-молоденька» или просто «мама»; отца — «папка»; дедушку — «батё»).
Что еще о бабушке, о маме-старе, рассказать? Считалась она в этой старообрядческой деревне знахаркой — лечила травками и заговорами и людей, и скотину. Изба — как у колдуньи: по стенам и на потолке — пучки душистых травок от всех болезней. Я и братья, пионеры, а потом правоверные комсомольцы, на лечение травками смотрели свысока, с высот современной науки, а на заговоры — как на предрассудки и суеверия. И вот представляется нам случай внести вклад в борьбу с суевериями. После первого курса университета (Пермского, тогда Молотовского) приезжаю я с братьями в Пески, к деду и бабке. Смотрит как-то мама-стара на мои руки и говорит: «Чо это, у тебя, Овонька (=Вовонька), руки-те все в бородавках, такие страшнущие?» — «Да вот, — говорю, —
НИКОЛАЙ НИКАНОРОВИЧ ЛАГУНОВ
Другой мой дед, со стороны матери, тоже воевал в Первую мировую, но вернулся домой (деревня Мартьяново Пермской губернии) цел и невредим. И вообще был ловок, удачлив. В годы нэпа его большая семья жила в достатке. А потом посыпались на него беды. Нёс клокочущий самовар, и над столом, за которым уже сидела семья, оторвалась ручка и хлынувший кипяток обварил маленькую дочку. Повез на лошади в ближайшую больницу в Вассяты (7 верст) и не довез… Потом во время родов умерла жена, и дед остался с пятью детьми. Потом — коллективизация. Узнав, что местная беднота («нероботь») собирается его, вдовца с пятью детьми, раскулачивать, бросил всё и уехал в город (Воткинск). Но деревенская «нероботь» и тут не оставила его в покое. Видимо, в сговоре с местной, городской «нероботью» несколько раз ночью, пугая детей, врывались они в дом деда и искали золото и деньги. Даже в подполье всю землю не раз перерыли. Ничего не нашли, но еще больше обозлились на ускользнувшего от них «кулака». И когда на родине деда застрелили председателя сельсовета, то, не мудрствуя лукаво, обвинили в этом моего деда, хотя он жил уже в городе, до которого добираться — больше суток.
Рассказывал дед, как сидел в какой-то камере и каждую ночь открывалась дверь и выкрикивали фамилии: «Дёмин, Кочнев! Выходи!» А потом он слышал крики и выстрелы и ждал каждый вечер, что выкрикнут его фамилию: «Лагунов, выходи!» Этого, однако, не случилось, послали его в лагерь, не помню на сколько лет. Там, работая на стройке, дед упал с крыши большого дома. Повезло — упал на доски. Они спружинили, и это спасло деда. Но он повредил позвоночник, и его «списали», отправили домой. Старшие родственники мои вот уже в 2000 году рассказали, как выглядела эта гуманистическая акция: привезли деда на телеге и сгрузили у ворот дома — получайте своего кулака! Больше года он был прикован к постели, а потом родственники достали ему (с большим, мама говорила, трудом) жесткий кожаный корсет, и он стал понемногу ходить. Освоил плетение корзин, этим и жил. Даже женился, но — укатали сивку крутые горки. Сохранился в моей памяти нервным, суетливым, горбатым старичком. От прежнего бравого николаевского солдата (сохранилась фотография), первого парня на деревне, уверенного и удачливого молодца, рачительного хозяина, не осталось и следа… Впрочем, остался след: его энергичность, ловкость, общительность сохранились в его детях, особенно в моей маме.
ЖЕНИТЬБА МАМЫ И ПАПЫ
Затрудняюсь вспомнить людей более несхожих, чем мои отец и мать. Общее, пожалуй, только одно — трудолюбие и добросовестность. А в остальном — ничего общего.
Маленькая, крепкая, веселая, очень общительная и живая, мама казалась моложе своих лет. «Ой, Сима, — говорили ей, — ты у нас бегашь, как девка!», на что мама неизменно отвечала шуткой: «Ну, сватья, маленька собачка до старости шшенок!» Отец — прямая противоположность: обстоятельный, замкнутый, молчаливый.
Всю жизнь я наблюдаю — с интересом, иногда с болью — за борьбой во мне этих двух характеров. Эта борьба шла с переменным успехом: в студенческие годы явно побеждало материнское начало (не потому ли студенческие годы остались лучшими годами моей жизни?), но со временем возобладал во мне обстоятельный, замкнутый, мрачноватый отец…
И вот мои родители, два таких несхожих человека, встретились и решили пожениться, хотя препятствий, кроме несходства характеров, было много, и главное препятствие — разная вера. Мама — православная, никонианка, «мирская», а отец — старовер, из деревни, истово блюдущей древлее дониконовское благочестие и противящейся всему новому и всем чужакам. Даже из одной посуды с «мирскими» есть не могли.