Записки советского интеллектуала
Шрифт:
Чтобы понять, почему он рассердился (как я это понял через несколько лет), надо было знать гораздо больше, чем я знал тогда, и, конечно, быть тактичнее, чем я был когда бы то ни было.
Сергей Владимирович Бахрушин, массивный, как медведь, с короткими, стриженными «бобриком» иссиня-седыми волосами и такой же эспаньолкой под нижней губой, с неожиданно высоким, немного прерывающимся голосом, очень нам, студентам, импонировал. Нравились нам и его несколько чудаковатые манеры (профессор ходил всегда в резиновых синих тапочках, а зимой — еще в шапке-ушанке и старинной черной пелерине с застежками в виде львиных голов), и завидная легкость, с которой он вспоминал нужную ссылку
Я уже говорил, что Бахрушин выступал главным противником Грекова по вопросу о феодальных отношениях в Киевском государстве. Тогда Греков жил в Ленинграде. А потом, когда он приехал в Москву уже в качестве директора Института истории, ему нужно было наладить контакт с Московским университетом, может быть стать там профессором. Для этого формально не было вакансии, а фактически, кажется, этого не хотел Бахрушин. И вот, благодаря хитрости Сидорова и моей наивности, лазейка нашлась, и Греков появился на истфаке как руководитель студенческого кружка, то есть по желанию самих студентов и вроде бы вопреки воле профессоров.
Он был во всем противоположностью Бахрушину. Стройный, изящный, с полудлинными, всегда свежевымытыми, распадающимися седыми волосами и маленькими — только под носом — усиками, Греков одевался изысканно и со вкусом. На нем впервые я увидел и классическую «профессорскую» бобровую шубу, и пушистую бобровую шапку, которую он размашистым и в то же время изящным жестом снимал, прощаясь даже с гардеробщицами. Это была вежливость короля.
И когда он, сидя за столом в своем кабинете, глуховатым голосом читал и комментировал Новгородскую летопись — в этом тоже было что-то королевское. Скажу прямо — я никогда не жалел о том, что состоялись эти занятия с Грековым, хотя и был искренне огорчен, что лишился доброго отношения Бахрушина. Они мне дали очень много. В этом кружке я и выбрал для занятий тему о новгородском войске, на которую написал потом диссертацию. Но и с Грековым личной близости не вышло ни у кого из нас. Сами по себе мы его не интересовали. Он занимался с нами по соображениям «высшего порядка».
Впрочем, мы свое получили. И всегда стремились получать побольше. Не было, пожалуй, ни одного года, чтобы я не прослушал сверх учебной программы какого-нибудь факультативного курса. Особенно запомнились занятия палеографией. Их мы буквально упросили вести моего старого знакомого, профессора Тихомирова. Когда я впервые увидел на истфаке своего бывшего школьного учителя географии, я просто не поверил своим глазам и со свойственной мне «тактичностью» выпалил:
— Михаил Николаевич! Что вы здесь делаете?
— А вы что здесь делаете, позвольте вас спросить?
И я тогда лишь понял, что Тихомиров с трудом сдерживает раздражение, вспомнил, что он болезненно обидчив и очень ехиден. Впрочем, эта неловкость была замята,
А через год с небольшим, узнав, что он — известный специалист по палеографии, мы и организовали этот факультативный курс. Какие Тихомиров приносил нам рукописи! Воистину написанные помелом!
— Вот, почитайте-ка, — скажет, бывало, с ехидцей. А на листе только и можно прочесть, что титул «Великий государь», а дальше сам черт не разберет. Все же разбирали. И до сих пор, когда передо мной извиняются за неразборчивый почерк, я говорю, что читал и похлеще, а сам вспоминаю те тихомировские листы.
Занимались мы много. Очень увлекались занятиями. И веселились тоже много. Такие уж были годы.
Много значил для нас университетский клуб. Там постоянно бывали спектакли и концерты. Нам за недорогую плату или вовсе даром показывали самое лучшее.
Никогда не забуду цикла скрябинских концертов Фейнберга. Сцены из спектаклей МХАТа и Малого театра, Хмелева, Остужева, Тарасову, Андровскую, Гоголеву, Юрьева, Климова, Ильинского. Чтецов — Шварца, Артоболевского, Яхонтова. И, конечно, незабываемый пушкинский цикл — лекции и концерты к 100-летию со дня смерти поэта.
И потом — в клубе были кружки! Я с первого же курса поступил в кружок художественного чтения, к Михаилу Самойловичу Чуйко. Это был маленький, почти до комичности, худенький человечек, с прической хохолком, со слабым голосом. Казалось, что за чтец! Но он необычайно тонко знал и понимал литературу и был настоящий артист, великолепный педагог и добрейшей души человек, принимавший к сердцу все наши радости и печали.
— Как ты читаешь «Будрыса», Боря! Зачем такая важность? Это же веселая история! Представь себе, как это рассказал бы какой-нибудь старый литвин: «Вы знаете, у нас есть старик Будрыс, и он трем своим сынам сказал, чтоб ехали в разные стороны, но что в Польше девки хороши. Так они, чертовы дети, все в Польшу поехали!» И потом, не делай ударения на числительных — это получается как-то по-купецки: «Очи светятся будто две свечки!» Разве дело в том, что «две»? «Две свечки» — так надо. Мишка, не ухаживай за Леной! Она старше тебя!
Многие ученики Михаила Самойловича стали настоящими чтецами. Из меня же чтеца не вышло. Никогда я не читал с эстрады. Но вот при чтении лекций уроки Михаила Самойловича очень пригодились.
Истфак был для нас родным домом, куда мы приходили, когда только было возможно, даже убегали из дома встречать Новый год. А как украшала наши вечера самодеятельность! С какой охотой в те годы ею занимались! Не было, пожалуй, факультетского вечера, на котором не поставила [бы] очередного литературного монтажа наша Ира Адлер — женщина железной воли, умевшая всех заставить плясать под свою дудку. Часто — в буквальном смысле этого слова: у нас были не только литмонтажи, но и песни и пляски — то отдельно от них, то вместе. Стремительная молдавеняска, ироничная лявониха — пестрые костюмы, и если не всегда техничные, то всегда веселые и милые исполнители.
Я, кажется, уже писал, что это были годы веселья, веселья, одобренного самим Сталиным для всей страны (чтобы работа спорилась!). Песни, танцы, карнавалы…
А рядом с весельем было что-то неизвестное нам и очень страшное, о чем мы по молодости лет инстинктивно старались не думать.
Едва ли не каждый месяц кто-то исчезал, и самое имя его нам приказывали забыть. Ведь он «оказался» (так тогда и говорили) врагом народа. На одном вечере особенным успехом пользовался вновь поставленный танец «крыжачок».