Записки степной волчицы
Шрифт:
Я старалась мысленно цепляться за дорогие имена и образы. Но теперь все они казались мне карикатурами, вроде тех оборотней и вампиров, которых откапывают сектанты. Или, в лучшем случае, — пустыми, блеклыми банальностями. Кажется, у Стивена Кинга (нашего с дочкой любимого писателя), я читала про какую-то неадекватную фантастическую волчицу, посреди жаркого лета заболевшую водобоязнью, то есть бешенством. Эта волчица каким-то образом сопоставлялась с главным персонажем, мужиком-маньяком, который шел по следу беглой жены, попутно загрызая зубами то одну, то другую случайную жертву. Причем весь фокус заключался в том, что, в отличие от самцов, которые загибаются от этой заразы уже через неделю-другую, самки еще много месяцев могут бродить по окрестностям, наводя ужас на окрестных жителей. Инкубационный период и всё такое. Только теперь
И всё-таки с каким-то животным бешенством, словно действительно пытаясь себе что-то доказать, я захлопнула ноутбук, сбежала по лесенке вниз, побежала в хозяйский душ и встала под струю. Стало быть, фаза водобоязни еще не наступила. Взглянув в запотевшее зеркальце, я подняла руки и понюхала свои заросшие подмышки. Никакого запаха я не обоняла. Чьи подмышки, по примеру своего любимого нобелевского лауреата Шолохова, нюхает теперь муж? Тогда я стала тупо тереть себя мочалкой, лить на голову шампунь. Потом, схватив бритвенный станок, принялась начисто брить всё, что только было на теле — начиная от подмышек, кончая лодыжками. (За исключением прически, конечно!) Это было похоже на ритуальное действо, на таинство, на попытку превращения волчицы в женщину. Мне хотелось соскрести с себя не только волосы, но и кожу с мясом. К счастью, соответствуя рекламе, бритвенные лезвия действительно обеспечивали шелковое бритье. Я накинула халат и бегом вернулась к себе наверх. Я натерлась дезодорантом, понюхала подмышки. Пахло дезодорантом. Это меня немного успокоило. Стало быть, определенной логике мир еще подчинялся.
Дело в том, что мне ужасно захотелось общения. У меня был один близкий приятель-писатель, он сейчас как раз сидел в Москве, и я решила напроситься к нему в гости. Тем более что в настоящий момент, насколько мне было известно, он был относительно свободен, так как дочку, воспитанием которой был занят фактически круглый год, и которая была как раз ровесница моему сыну, отправил в престижный скаутский лагерь. Пусть считает меня хамкой, наглой, свихнувшейся идиоткой. Вообще говоря, мой приятель считал меня очень умной женщиной. Его, видимо, искренне удивляло, что в женщине есть что-то, кроме… Во всяком случае, он обожал со мной поговорить. Его идеей-фикс было самосовершенствование, путем возбуждения в себе и в окружающих правдивости. К тому же, по его собственному признанию, он был человеком верующим. Мы часто перезванивались, могли говорить по три-четыре часа в один присест. В это трудно поверить, но, оказывается, это возможно. То ли он тоже был со сдвигом, то ли решал какие-то свои проблемы. Может, то и другое. Со своей-то женой-бухгалтершей-аудиторшей ему, видно, и поговорить особенно было не о чем.
Предупредив хозяйку, что сегодня вернусь очень поздно или вообще не вернусь, я села на электричку и полетела в Москву. В электричке я всю дорогу размышляла об этом моем приятеле, которого я про себя называла господином N. Кстати, тоже большим почитателем Джона Леннона.
Иногда он казался мне пародией на литературного барина, глупым попугаем, у которого в голове полный кавардак. А иногда мне казалось, что я могла бы, как в свое время император Александр после беседы с Пушкиным, сказать про него, что только что беседовала с умнейшим во всей России человеком.
Когда-то мы крепко дружили все вместе — то есть я, мой муж и он. После ухода мужа он что называется взял мою сторону и теперь анализировал мою ситуацию, мои отношения с мужем с позиции сочувствия. Мужа, понятно, это бесило, даже глаза белели. Раз или два потом они еще встречались и, кажется, на идейно-эстетической почве расплевались окончательно. Муж на моих глазах даже вымарал телефон N. из всех своих записных книжек и не раз повторял, что ушел от меня именно потому, что, дескать, не собирается жить, как бедняга N., — а главное, помереть в одних и тех же замшелых четырех стенах; что N. вообще теперь должен ему дико завидовать. Что касается N., то, даже не будучи психиатром, он без
— Этого так просто, с наскоку, не охватишь, — восклицал господин N., цитируя мужа и хватаясь за голову. — Такой метафоризм-метеоризм требует поэтапного осмысления. Попробуйте-ка представить человека, который смеется «голосом», причем не просто голосом, а голосом выпи, причем не просто голосом выпи, а голосом икающей выпи!.. Я уж не говорю про эти «бьющие прямой наводкой взгляды». Нужно иметь недюжинный художнический талант и фантазию, чтобы сначала нарисовать в своем воображении танк, а затем, мысленно лишив его брони, представить, что этот лишенный брони агрегат, еще и живой!
Не суди, да не судим будешь, думала я про себя.
— А чего стоят его смехотворные программные заявления! — кипятился господин N. — Вот, в авторском отступлении он прямо заявляет: «Бог — на небе, я — на земле!», А в другом месте признается: «Глисты Мальчиша-Плохиша сидели во мне задолго до моего рождения…»
В общем, суммируя и подытоживая, господин N. пришел к заключению, что это уже не банальная графомания, а явное умственное помешательство, мания величия. В этих и им подобных аутически-бредовых высказываниях моего мужа налицо нарушение мышления и расстройство сознания со всеми характерными признаками — причудливостью стиля, ассоциативной разорванностью нагромождаемых образов, герметичностью символов, злокачественностью неологизмов, включая галопирующее чередование острых фаз маниакальной Богоизбранности и депрессивного комплекса собственной неполноценности…
Боже мой, с кем нам приходилось жить!
Из уважения к господину N. я не возражала. Но про себя думала, что здесь обычная для литераторов ревность плюс борьба мужских самолюбий. К тому же, я всегда считала мужа гением, — во всяком случае, не меньшим, чем господин N. Последний, к слову сказать, был поклонником всяческих «высших социологий». Все у него выходили дегенератами и примерами бытового помешательства. Особенно, писатели, с их уверенностью в своем мессианском предназначении, параноидальным стремлением улучшить этот и без того прекрасный мир. И я, конечно, тоже. Со всеми прелестями садомазохистского комплекса. Это было очень обидно. Но я терпела. Кто знает, может быть, действительно не без того? Впрочем, господин N. отлично умел подсластить свои горькие пилюли. Себя он тоже анализировал, даже находил некоторые дегенеративные признаки, но было сразу ясно — лишь для виду, для отвода глаз, — а в глубине души дегенератом себя ничуть не считал. Куда там — гений и есть гений.
Так или иначе, все эти годы господин N. был для меня единственным спасательным кругом. Ему я звонила, стоя на балконе, глядя в манящую семнадцатиэтажную бездну или сидя в ванной с бритвой. Он меня действительно понимал, по-настоящему, искренне жалел. Я чувствовала это, ценила и уважала его, — настолько, насколько вообще способна Волчица ценить и уважать человека.
— А что, — застенчиво говорила я, — может, мне тоже взять да изменить мужу. Вот найду себе какого-нибудь банкира и заживу припеваючи… Где бы мне найти банкира, а?
— Не знаю, — бормотал он, косясь меня таким недоуменным взглядом, что я казалась себе похожей на чучело, не годное даже для того, чтобы пугать в огороде ворон.
Что касается книг господина N., то вот уж тот случай, когда произведения абсолютно непохожи на своего создателя! Он был автором нескольких необыкновенных, вселенских романов, настоящих подарков русской литературе, — известных, однако, лишь двум десяткам читателей, и, пожалуй, мог быть причислен к гениальным неудачникам. Откуда в нем эти загадочно-необъятные миры — ума не приложу? Он, конечно, давил на меня своим авторитетом, но я вполне допускала, что если литература как таковая вообще сохранится, то место классика ему обеспечено. «Все писатели делятся на две группы, — говорил он. — Одни считают литературу словесным поносом, другие — геморроем. Я же не принадлежу ни к тем, ни к другим…»