Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
Шрифт:
— Спасибо.
В простенном зеркале я видела себя: черный костюм, черная шляпа со строгой черной птицей — все в порядке, но пятилетней давности. Это было мое последнее приличное одеяние, которое я сохранила для торжественных случаев.
Я аккуратно сложила и засунула в перчатку тысячи, простилась, вышла.
4.35 — до поезда 20 минут, успею, если полдороги бегом; иначе ждать до восьми.
Забыв, что ноги только что плохо держали меня от голода, я торопилась, бежала, где можно, задыхалась и все-таки бежала. Я вскочила в последний вагон, когда поезд
На вокзале меня ожидали отец и сын. Мальчишка, как всегда, сидел на плечах отца и покрикивал на паровоз.
— Денег привезла кучу! — ответила я на вопросительный взгляд. — Не угадаешь, нет! 56000! Скажите, кто из писателей капиталистического мира может похвалиться таким гонораром?
— Пуд масла, приблизительно, — сказал муж.
Нас этот гонорар спас, и смешно было вздыхать, сколько эта книжка могла стоить не у нас. Мой восторг передался даже мальчонке, который издавал свои возгласы, слыша мой возбужденный голос.
В этот вечер мы сидели долго: пили овсяную бурду, называемую кофе, но все же с сахаром, ели черный хлеб, не казенный, а спекулянтский, с маслом, и говорили о будущем. Теперь муж может спокойно ехать в Москву, защищать диссертацию, написанную в дикую, пещерную зиму; я могу недельку отдохнуть; летом вообще всегда жить легче, а потом, может быть, что-нибудь и изменится. Не может же правительство не видеть, что так жить нельзя.
Книжка моя не только не вышла, но и бесследно пропала. Гржебин был в чем-то обвинен, издательство закрыли; когда я собиралась зайти в редакцию, была зима. Я застала там сердитую, продрогшую интеллигентку, которая сидела у железной печки, подтапливала ее и разбирала рукописи. Ими? Да. И ими.
— Вашу рукопись? Почем я знаю? — встретила она сердито. — Они не регистрировались. Хаос такой, что сам черт ногу сломит. Часть рукописей в Берлине, часть здесь, отчетности никакой. Повеситься можно! У вас что, нет копии?
— Нет.
— Ну и пиши — пропало. Ни черта тут не найдете.
Я с ней не спорила. В Совдепии всегда так делалось: что ни затеивалось, делалось в ужасной спешке, но это оказывалось лишним прежде, чем что-нибудь успевали сделать. Из написанных мною сорока печатных листов издано было четыре — пять, хотя все писалось по заказу и оплачивалось.
V. Все же счастливое время
Голод тянулся приблизительно три года, с 1918 по 1921.
Для большевиков это был период военного коммунизма, когда они готовы были перестроить не только старую Русь, но и весь мир.
Для народа это был голод, иначе этого времени никто и не зовет.
Большевики задавались в это время самыми дерзкими, несбыточными «гениальными» идеями, сидя в Кремле, в теплых квартирах, обеспеченные чрезвычайными пайками, защищаемые ЧК и Красной Армией.
Страна мерла от голода и тифа. Когда, с отчаяния, дико и стихийно восставали деревни, округа, почти губернии, отряды Красной Армии истребляли поголовно
Крепкие партийцы пожимали плечами: если капиталисты имеют право посылать миллионы на бессмысленную империалистическую бойню, почему нельзя пожертвовать несколькими десятками тысяч ради счастливого социалистического будущего?
Только когда разрозненные деревенские восстания стали перекидываться в города, и взбунтовался оплот, твердыня, «цитадель революции» — Кронштадт, Ленин отступил и дал НЭП — новую экономическую политику, расправившись, впрочем, предварительно с восставшими матросами.
Для коммунистов НЭП — позор, постыдное отступление.
Одно напоминание о нем — контрреволюция, хотя его и объявил сам Ленин — «всерьез и надолго».
Для страны НЭП был спасением от голода. Продразверстка, то есть натуральное обложение крестьянских хозяйств, произвольное и непосильное, была заменена продналогом — высоким, но все же определенным. Разрешены были также частная торговля и мелкие промышленные предприятия кустарного типа.
За год хозяйство так оправилось, что появились хлеб, овощи, мясо, масло, яйца в таком количестве, что карточки исчезли сами собой. Еды хватало всем.
Служащим и рабочим жилось хуже, чем крестьянам: заработок низкий, курс денег не сразу выправился. Но больше никто не голодал: если не хватало денег на мясо, то хлеба и картошки было вволю, чего во время голода ни у кого, кроме партийцев и чекистов, не было.
Говорят, что идеи социализма в это время потускнели, но разве иметь кусок хлеба — это преступление против социализма?
Нам, интеллигенции, пожалуй, приходилось труднее всех: тягостнее маленького заработка оказался пристрастный коммунистический надзор. И все же ослабление правительственной централизации и хотя бы некоторое признание личной инициативы давало простор в работе. Все были охвачены жаждой трудиться.
В это время, правда, моя жизнь дала скверную кривую, без чего не проходит ничья жизнь в СССР: меня выгнали со службы, из Павловского дворца-музея, лишили дела, которому я была бы предана до смерти. Через некоторое время начальство вызвало меня опять и предложило любую службу в том же ведомстве. Все дело было в том, что человек, который мне навредил, сам впал в немилость. По правде говоря, ни он, ни я не заслуживали того, чтобы нами так швырялись, но такова еще одна особенность советских руководителей: не умея разбираться в людях, они никому не верят и многое строят на случайном фаворитизме.
Наше музейное начальство был тупой и тяжелый человек.
— Мы поторопились с вами, — сказал он мне без всякого стеснения. — Вы нам нужны, выбирайте себе любое место.
— Верните меня в Павловск, — отвечала я, потому что логичнее всего казалось исправить там «случайную» ошибку.
— Нет. Там дело хорошо налажено, отчасти вами же. Другие участки музейного фронта совершенно обнажены. Он был неречист и говорил по шаблону.
— В Павловске я знаю каждую вещь и могу ручаться за свою работу, — настаивала я.