Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
Шрифт:
Я перетаскивала дела из башни, откуда ход был только по крутой крыше и винтовой лестнице; мне помогали все, кто только мог выкроить время. Три года я подбирала рассыпавшиеся листы, разрозненные дела, прогрызалась через бумажные россыпи и покинула архив, когда все документы с первых дней Павловска, то есть с 1780 года, по год революции 1917 стояли в шкапах, разобранные по годам и номерам, описанные до 1815 года.
Только Павловску и Гатчине удалось вполне спасти дворцовые архивы, в других местах комиссары почти все пустили на бумагу.
В ходе работы мы устанавливали имена мастеров, поставщиков, художников, новые данные о постройках, планировании парка, о
Иногда казалось даже, что государство хоть несколько будет нам благодарно — увы, все мы, трое основных сотрудников, побывали в тюрьме ГПУ, а когда никого из нас не осталось в Павловске, лучшие вещи были проданы Госторгом за границу.
III. Красные — белые — красные
Осень в 1919 году выдалась замечательная. Несмотря на середину октября, дни стояли теплые, как летом. Парк был изумительно, сверхъестественно красив.
Нигде под Петербургом нет такого разнообразия деревьев и осенних красок: клены — от лимонно-желтых до темно-красных, почти фиолетовых, дубы — отливающие коричневым; елки — с ярко-зелеными кисточками молодых побегов, поблекшие лиственницы, липы, березы, осины, бесконечное количество кустарников, самых различных оттенков. Ряска на прудах завяла, сжалась к берегам, и пруды стали гладкими и ярко-синими, как небо.
Немыслимо было не ощущать всей этой красоты, но кругом все теснее стягивалась линия фронта, и весь день ухали залпы.
На Петроград шли белые. Гатчина была взята, они подходили к Царскому и охватывали деревни вокруг Павловска.
В эти дни мы переживали то, что, вероятно, чувствуют все мирные жители в подобных обстоятельствах. В тылу, в безопасности, люди рассуждают о политике, об ошибках командования, говорят о героических подвигах, те же, кто застигнут фронтом, ощущают одно — опасность.
Что было делать?
Бежать в Петроград? Но это значило оставить мальчишку без молока, которое было его единственным питанием. Никаких запасов у нас нет; в городе голод. Кто знает, что могло еще там ждать, когда начнутся бои за Петроград. В Павловске мы были беззащитны, как в открытом поле, надежда была только на то, что та или иная волна должна сравнительно быстро прокатиться через нас. Если мы не будем убиты, то останемся живы — рассуждение, не отличающееся ни глубиной, ни остроумием, но в данном случае единственно правильное.
Такое явление как война непосильно для человека. Какая логика может справиться с тем, что солнце светит, парк стоит нарядный, как на праздник, а кругом ухают пушки, и крохотный, розовый мальчик, сидя верхом на плечах отца, подскакивает при каждом выстреле и показывает ручонкой по направлению звука, громко крича в восторге: «А! А!» — единственное, что он пока умеет произносить ясно и выразительно.
Ночью обстрел стихал, но с утра возобновлялся гораздо ближе. Так прошло два — три дня, не помню. Вдруг к вечеру, как будто где прорвало плотину, по шоссе, ведущему от Петрограда к Москве, хлынул бесконечный поток отступающих красных. Сначала издали слышны были шум, крики, тяжелый
Вокруг дворца рубили деревья, раскладывали костры. Из нашей угловой комнаты, дверь которой была забаррикадирована корзинкой и, столом, слышно было, как что-то рубили у самой стены. Наутро оказалось, что обрубили крыльцо, довольно высокое и широкое, и сделали это так чисто, что дверь открылась прямо над стеной. В костре же погибло и детское корыто, которое было спрятано под крыльцом.
Всю ночь с дороги доносились все тот же скрип и стук колес, крики, топот лошадей. По нашей комнате прыгали красные отблески костров, попадая то на золоченый карниз, то на полуразрушенный камин.
Какое безумие! Зачем мы не уехали в Петроград?! Только бы дождаться рассвета и с первым поездом — бежать!
Рассвет встал серый и туманный. Костры потухли, всюду дымились догоравшие головни. Перед дворцом вся земля была усыпана множеством бумаг и писем. Дух разрушения толкнул бегущих стащить с чердака заколоченные ящики и разбить их; в них оказались семейные архивы Геринга, бывшего управляющего Павловским дворцом; все было разбросано или сожжено.
Картина бегущей людской массы, одичавшей и потерявшей всякое человеческое обличье, произвела впечатление сильнее выстрелов. Все собирались уезжать, кроме кладовщика, который не хотел покидать вверенного ему продовольствия. Но в это время кто-то уже успел вернуться с вокзала:
— Поезда не ходят. Царское взято или его берут сейчас.
— Что ж, всей компанией останемся, — облегченно вздохнул кладовщик. — Никто не знает, где будет хуже.
Поток отступающих прервался с рассветом. Все стихло, только орудийная пальба стала интенсивней и ближе. До Царского было километра четыре, там, несомненно, шел бой, какая-то батарея гремела позади нас.
— Пошли кофе варить! — распорядился кладовщик, он же оставшийся за старосту. — Кухарки вчера с вечерним сбежали.
— Ребята, айда дрова рубить! Наши вчера все Красная Армия пожгла.
— Хорошо, что дом не сожгли. Не думал я, что уцелеет.
— Да, ночка была! Смыться бы куда?
— Смоешься! Поезда не ходят. Пешком в Петроград попрешь — зацапают; белые ли, красные — все равно в расход спишут. На фронте одно спасение — сиди смирно.
Известие о том, что мы отрезаны, создало странное чувство: будто это не Павловск, а какое-то новое, дикое место.
Дворец, еще более опустошенный, с хлопающими от сквозняка остатками дверей, напоминал судно после кораблекрушения.