Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
Шрифт:
Как только забрезжил рассвет, муж ушел вперед проверить путь. Грустно лежали мы с мальчиком у догоравшего костра.
Отец вернулся полный энергии: два часа ходу, — уверял он, — и мы будем у шалаша. Но что это была за мука: без передышки одно болото за другим — то кочковатое, то запутанное полярной березкой, то жидкая, колыхающаяся, зеленая трясина. Мы шли не два, а четыре часа, задыхаясь, обливаясь потом, и, добравшись до шалаша, полегли от слабости. Дальше мы идти не могли, хотя не было еще полудня. Мы решили лежать, спать, снова все обдумать, чтобы исправить нашу ошибку. Но сколько мы ни обследовали
Как все наши рассуждения были наивны! Через Куолоярви давно прошел автомобильный тракт: севернее Куолоярви возникло много новых поселков, но несчастье было в том, что до ближайшего из них нам оставалось около ста километров. Кроме того, мы могли бы вспомнить, что в стране с нормально развитой торговлей бутылки и бумажные мешочки не сокровище, и удивительнее было бы, если бы кто вздумал их тащить к себе назад из леса. Смешно и грустно вспоминать нашу наивность, но это только показывает, что значит, в течение пятнадцати лет быть отрезанными от всего мира и иметь возможность читать только про «социалистические достижения». Это опасно даже для людей, которые когда-то были образованными.
Итак, вернувшись к шалашу, который казался нам спасительным, когда мы блуждали среди болот, мы ничего не узнали нового. Мы почувствовали только лишний раз, как огромна и пустынна страна, как страшны болота, как трудно ориентироваться, когда нужно идти не просто на запад, где лежит вообще Финляндия, а найти в ней без карты, без знания местности обитаемую точку.
Все эти мысли были так беспокойны, что хоть мы отдыхать, во что бы то ни стало, но ночью спал только мальчик. Жалко было на него смотреть.
Когда бы я ни открывала глаза, я видела, что муж сидит у костра, согнув худую спину с торчащими лопатками, и посасывает давно докуренную трубку. Табаку у него тоже почти не оставалось. Мне не хотелось спрашивать, о чем он думает, утешительного мне нечего было ему сказать.
Когда утром мы сели к нашему котелку с грибной похлебкой, он взглянул на наши ноги, которые мы не обували до последней возможности, чтобы не бередить раны, покрывавшие теперь почти всю ступню и охватывавшие щиколотку, и резко сказал:
— Нельзя вам идти.
Мальчик испуганно взглянул на него. Я тоже не сразу поняла, что он задумал.
— Слушайте, что я скажу вам, — продолжал отец. — Вы оба останетесь здесь, в шалаше. Место это приметное, его должны знать и указать мне кратчайшую дорогу для
Я молчала, так это было неожиданно, и, заглушив в себе все чувства, старалась произвести трезвую оценку того, что это могло дать в нашем положении.
1) Один он дойдет быстрее, если у него не будет припадков болей, которые могут его положить на месте. Оставшись здесь, мы этого не узнаем и тогда уже, безусловно, погибнем.
2) Если мы все пойдем, как прежде, то вопрос — выдержит ли мальчик. Сердце его дает перебои, он уже почти свалился.
3) Если он пойдет один, предположим, дойдет, и не в два дня, а в пять или шесть, когда он вернется, мы все же будем живы, потому что лежа в шалаше и питаясь хотя бы только отваром из ягод, мы с голоду не умрем. «Найдены со слабыми признаками жизни», — пусть так.
4) Что сделала бы я на его месте? Пошла бы одна вперед. Все равно, кто найдет жилье. Лишь бы оно было найдено поскорее.
Пока я думала, мальчик тревожно смотрел на отца, тот, не оглядываясь на меня, смотрел на огонь. Он понимал, что мне нелегко будет остаться в лесу, ждать в бездействии, может быть, погибнуть с мальчиком оттого, что, поджидая его, мы съедим последние крохи нашего запаса и не будем в состоянии передвигаться и искать людей.
— Иди, — сказала я.
Мальчик обнимал и целовал отца. Отец говорил громко, но звеневшим голосом, и строил планы:
— Приду в деревню, войду в первый же дом…
— И тебя испугаются, подумают, что пришел разбойник, — подшучивал сын.
— Правда? — обеспокоено спросил меня муж. — Очень я страшный?
— Страшноват, но на бродягу похож больше, чем не разбойника. Скорее, пожалеют, чем испугаются.
— Значит, войду в дом, спрошу, как называется деревня, расскажу о нашем шалаше…
— Кто тебя поймет? — сомневался мальчик. — Ты финского не знаешь.
— Я все нарисую: реку, порубки, шалаш, тебя с мамой. Потом спрошу, где лавка, чтобы купить вам еды.
— На что купишь? У тебя денег нет. Отец взглянул вопросительно на меня.
— Вот мое кольцо. За это что-нибудь дадут.
— Теперь давай отметим в записной книжке, когда я выйду. Какой сегодня день?
Мы сосчитали не сразу. Последние дни, усталые, тревожные, сливались в памяти. Вышли восьмого августа. Шестнадцать дней идем. Сколько еще впереди? Сколько еще осталось жить на свете?
— Что можно мне взять с собой? — заторопился муж. — Сколько у нас сахару?
— Десять кусков, — сказала я, накинув три.
— Я возьму один.
— Нет, по крайней мере, два.
— Но я ведь иду к жилью — там и поем.
С такими же пререканиями я отрезала кусочек сала, в котором не могло быть и пятидесяти граммов.
Страшная была минута, когда отец, худой, бледный, с всклокоченной, выгоревшей бородой, обнимал израненными, обожженными руками сына.
— Сколько дней нам ждать? — спросила я, с трудом выговорив этот ужасный вопрос.
— Пять дней. Три туда, два назад: обратно пойду скорей.
— Буду ждать шесть. Потом что делать?