Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа.
Шрифт:
— Да, пожалуйста, ложитесь. Ваня, пустим?
Ваня, который только что энергично поддерживал крепкими выражениями сдержанную речь товарища, взбешенный и возбужденный желанием поругаться, а может быть, и подраться, мрачно буркнул:
— Пусть ложится.
Потом несколько мягче обратился ко мне:
— Холодно тут, простудитесь. Окно всю ночь открыто. Мы-то привычные.
— Я тоже привычный, — ответил я и перебрался к ним со своими вещами.
— Ложитесь посередине, — приглашал Павел. — Теплее будет и со щита не скатитесь,
Я поблагодарил и лег.
Так началась моя дружба с бандитами, которые относились ко мне не только безупречно, но часто глубоко трогательно.
5. Второй допрос
Начинается второй день в тюрьме, — начинается второй допрос.
— Как поживаете? — И внимательный следовательский глаз, чтобы найти следы бессонной ночи, но я прекрасно выспался и освежился.
— Ничего.
— Плохо у вас в камере. Вы в двадцать второй?
— Камера как камера.
— Ну как, подумали? Сегодня будете правду говорить? Это типичная манера следователей бросаться от одного вопроса к другому, особенно, когда они хотят поймать на мелочах.
— Я и вчера говорил только правду.
Он рассмеялся:
— А сегодня будет неправда?
— Сегодня будет правда, как и вчера, — отвечаю я серьезно, показывая, что понимаю его: если бы я на его вопрос: «Сегодня будете правду говорить?» по невниманию ответил: «Да!», он сделал бы вывод, что я признаю тем самым, что вчера правды не говорил.
Итак, меня, крупного специалиста, обвиняют в тяжком государственном преступлении, мне грозит расстрел, а следователь занимается тем, что ловит меня на ничего не значащих словах.
Сорвавшись на этом, он перекидывается назад, к вопросу о камере:
— Я старался для вас выбрать камеру получше, но у нас все так переполнено. Я надеюсь, что мы с вами сговоримся, и мне не придется менять режим, который я вам назначил. Третья категория самая мягкая: прогулка, передача, газета, книги. Первые две категории значительно строже. Однако имейте в виду, что ваш режим зависит только от меня, в любой момент вы будете лишены всего и переведены в одиночку. Вернее, это будет зависеть не от меня, а от вашего поведения, от вашей искренности. Чем чистосердечнее будут ваши показания, тем лучше будут условия вашего содержания в тюрьме.
Он закурил и протянул мне коробку экспортных папирос:
— Хотите курить?
— Нет, я только что курил.
— Поместил я вас в общую камеру еще и с другой целью: я хочу, чтобы вы ознакомились с нашими порядками, что возможно только в общей камере. Это сразу вводит в курс дела. Вы, так сказать, из первых рук познакомитесь с нашими методами… и думаю, что станете податливее.
От средневековых приемов мы отказались: за ноги подвешивать и ремней вырезать из спины не будем, но у нас есть другие способы, не менее действенные, и мы умеем
Он говорил медленно, отчеканивая и растягивая слова с особенным удовольствием и вкусом, смотря в упор мне в глаза и следя за впечатлением.
— Вы знали Щербакова? Крепкий был человек, но я его сломил и заставил сознаться.
Я чувствовал, как мной овладевает бешенство: так это ты, мерзавец, убил этого человека безупречной чести и ума, ты, негодяй, смеешь лгать и клеветать на него, теперь и хвастаться передо мной, зная, что я ценил его, может быть, выше всех погибших моих товарищей…
С невероятным усилием я овладел собой, но чувствовал, что голос у меня срывается от ярости и ненависти.
— Я ни минуты не сомневаюсь, что вы применяете пытки, и если вы полагаете, что это содействует раскрытию истины и ускорению хода следствия, а советский закон разрешает их применение, — я бы вам не советовал отступать перед средневековьем: огонек — чудесное средство. Попробуйте! И все же, я думаю, что и вашими методами вы от меня ничего не добьетесь. Я не боюсь вас, и вы не заставите меня утверждать то, чего на самом деле не было.
— Ну, это мы увидим. Займемся теперь делом. Поговорим о ваших знакомых.
Он вытягивается через стол, уставляется на меня в упор и говорит, растягивая слова так, словно желает сразить каждым звуком:
— Вы знали В. К. Толстого, вредителя, расстрелянного по процессу «48-ми»?
— Да, знал, как же я мог не знать, если он был директором рыбной промышленности Севера? — отвечал я с искренним удивлением. — Мы оба работали в рыбной промышленности более двадцати лет.
— И близко знали? — тем же роковым тоном.
— Близко.
— Какие у вас были отношения?
— Самые лучшие.
— Может быть, дружеские?
— Да, дружеские…
— Сколько лет вы его знали?
— С детства.
Он совершенно переменился, торопливо вынул лист для протокола и положил передо мной:
— Пишите ваше признание.
— Какое признание?
— Что вы знали Толстого, были с ним дружны, с какого времени… Я вижу, что мы с вами сговоримся, вашу искренность мы оценим. Пишите.
Он, видимо, торопился, сбивался с тона, боялся, что я буду запираться. Я взял лист и написал, что сказал.
— Прекрасно. Давайте продолжать. — И он начал задавать бесконечные вопросы о том, сколько раз, когда, почему мы виделись, требовал дни, числа, чуть не часы.
— Я вам сказал, что знал Толстого больше двадцати лет, установить, сколько раз мы виделись, я думаю, задача трудная…
Несмотря на это, мы остановились на этом вопросе очень надолго, как будто мелочи могли иметь значение после моего общего утверждения, которое скрывать было бы смешно.
— Вы встречались с ним в его служебном кабинете и беседовали там с глазу на глаз? — не унимался следователь.