Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I
Шрифт:
Хотя я тогда штатских уважать не мог, но мне казалось, не пересолил ли я, так много и глупо болтая? Приехав домой, я до слова записал и в тот же вечер был у Батенкова; рассказал и прочитал записанное; мы вместе с Гаврилой смеялись. Я спросил его, не очень ли я наглупил и что меня немного беспокоит. Батенков успокоил меня, сказав, что Сперанскому все можно говорить, он даже любит слушать болтовню веселонравных.
— Да что тебе вздумалось излагать свою систему мира?
— Мне показалось, что он хочет дурачить меня, я сказал небольшую шутку, да как начал говорить, а он поддакивать, то и нагородил чушь!
Я спросил Гаврилу, не знает
— Он очень любит и постоянно читает Фому Кемпийского.
На другой день Батенков только явился к Сперанскому, как тот начал смеяться, рассказывая о моей болтовне. Сперанский полагал, что я серьезно увлекаюсь своей системой. Батенков разуверил его и сказал, что я беспокоюсь, не слишком ли наглупил.
— Бойкое молодое воображение; мне нравится, он смелый юноша!
Батенков объяснил, что я, как моряк, уважаю только адмирала — остальные чины не существуют.
— Правда, моряки всегда держат себя особенно, сдержанно, но время и жизнь научат его.
Для меня слова пророческие!
Чтобы быть последовательным, я запишу и вторые сумерки у Сперанского. Дней через пять или семь после первых сумерек явился тот же ординарец и сказал: «Пожалуйте, к Михаилу Михайловичу». Я надел виц-мундир, без сабли, в фуражке; явился поранее в ту же залу. Сперанский так же ласково спросил, не занят ли я, и сказал: «Походимте».
— Где ваша родина?
Я отвечал.
— Имеете родных в Петербурге?
Я назвал Анну Петровну и Ивана Петровича Буниных.
— Это девица-поэт?
— Точно так, она мне тетка.
— Бунин — это весельчак?
— Действительно он.
— Тетку вашу я встречал в обществе, а о дяде вашем много забавных рассказов.
— Он был тоже моряк.
— Где вы прежде учились?
— Я нигде не учился, умел только читать, а подписывал прошение в корпус по карандашу. Тетка меня отвезла в Петербург, а дядя, как моряк, определил.
— Долго ли вы пробыли в корпусе?
— Семь лет.
— И успели кончить полный курс? У вас наук много?
— Мы каждый день сидим в классах восемь часов и вне классов учим уроки.
Сперанский хотел знать малейшие подробности о порядках в корпусе, о начальстве, об обращении, о наказаниях, об обязанности офицеров, о пище, даже об играх кадет, об экзаменах. Сперанский, заметив, что я говорю о корпусе восторженно, с любовию:
— Вы любите корпус?
— Я всегда с благоговением вспоминаю Морской корпус!
— Так весело вам было в корпусе?
— Нет, ваше высокопревосходительство, корпус дал мне нравственное бытие, я обязан корпусу всем: я поступил в корпус — диким волчонком, а вышел человеком, воспоминания о корпусе для меня священны. Начальники были благодетели — отцы к детям.
— Это делает вам честь. Но пока вы в корпусе, для вас внешняя жизнь не существует?
— Напротив, мы знаем все, что делается, что говорится в городе.
— Каким это образом?
— По субботам и праздникам нас отпускают к родным и знакомым; нас много, нас, как детей, не остерегаются. Когда мы возвращаемся в корпус и рассказываем слышанные новости, мы своим критическим умом противоречия подводим к общему знаменателю и делаем свои заключения.
— Обо мне что-нибудь говорили у вас?
— Как же, и очень громко.
— Что же?
— Да я вас повесил.
— Как так?
— Так, вырежу из бумажки человечка, один конец нитки на шею, а другой конец заверну в кусок жеваной
— За что же вы меня вешали?
— Говорили, что вы передали Наполеону великие секреты государя и подписали какую-то бумагу.
— Так вы такие патриоты в корпусе?
— Да, мы очень любим государя.
— А Россию?
— Да как любить, чего не знаешь; вот я еду более года и все Россия, я и теперь ее не знаю.
— Как вы решились ехать в такую даль?
— В Кронштадте нехорошо жить, нас очень много. Я подумал: если в Камчатке не найду лучшего, то найду новое — все-таки выигрываю.
— Смелая посылка!
— Да когда же и искать, как не в мои годы?
— Вы правы.
Подали огню; Сперанский поблагодарил, я откланялся.
Иркутск веселился напропалую, казалось, никто ничего не делает, а Сперанский меньше всех: обед, бал — Сперанский непременно везде присутствует; служащие при нем, кажется, затем и приехали, чтобы праздновать, — только никто не видит Цейера и канцелярских, да долго по ночам освещен весь дом Сперанского. Не слыша служебного слова и не видя дел — дом Трескина постоянно пустел; дом, недавно сцентрировавший в себе всю жизнь Иркутска, — стал как зачумленный, хотя Трескин продолжал быть губернатором. В обществе не было о нем ни полслова.
Как-то вдруг, неожиданно, явились на сцену разговора три исправника: иркутский — Волошин, верхнеудинский — Гедельштром и нижнеудинский — Лоскутов. Первые два были в Иркутске и были постоянными членами общества; о них заговорили, но они одни, кажется, не слыхали говора. Двух первых я хорошо знал, а третьего — никогда не видал.
Волошина называли — студент, смеялись, что он, бывши еще московским студентом, уже был назначен исправником, занимал должность 13 лет.
Гедельштром, по рассказам, был домашним секретарем графа Румянцева; по какому-то делу (не сохранила моя память, чуть ли не в Ревеле), падающему тенью на графа, Гедельштром принял вину на себя и был удален в Сибирь. Человек, хорошо учившийся, предпринял путешествие к Ледовитому океану; изданная им книжка была у меня, но теперь, вероятно, не найдется. Гедельштром долго был исправником за Байкалом. На каждого исправника по жалобам — насчитывались миллионы взяток. Гедельштром говорил, что у них оставались проценты, а капитал попадал к Трескину.
У Волошина были крестины; на парадном обеде был Сперанский, обед был роскошный, помню — стерляжью уху на шампанском; обед был очень весел, говорлив, Батенков был в ударе, абордировал меня нещадно. Сперанский добр, молчалив, но был приветлив, ласково шутил с хозяином. На другой день слышим: у бедного Волошина описали имение и оказалось денег — один рубль семьдесят три копейки. Бедный Волошин в день описи имущества, должно быть, с горя, при мне, вечером, проиграл в банк до 25-ти тысяч рублей. Странно, никого это не удивило, еще страннее, что Сперанский знал о проигрыше, но не показал и вида, что ему известно. Об описи Гедельштрома — не знаю или не помню, а вот при описи в Нижнеудинске Лоскутова у него нашли — набитую мебель ассигнациями, и только в мебели нашли 450 тысяч рублей. Сперанский немилосердно, жестоко наказал этих грабителей — он сослал их в Россию! Они, бедные, страдальцы, переехали — кто в Москву, кто в Петербург. Хотя жестокое, но оригинальное наказание — ссылка из Сибири в столицы!