Заполье
Шрифт:
— Есть что, набралось в блокаду… И на Западе дельные физики бунтуют тоже. С энергией термояда почему целых полвека уже не получается ничего? А путь неверный выбрали… ложный, да, тупиковый. Эфиродинамика — вот как революция называться будет. Научная, технологическая, всякая.
— Что, и социальная тоже? — не унимался Слободинский, хотя пылу, может, и посбавил. — Социалку перевернет?
— Скорее всего, возможность есть такая. Тогда ведь и проблема энергетическая окончательно решится, а значит, и продовольственная, экологическая вместе с ней. Если… — И глянул вопросительно на Ермолина, будто тот мог с точностью ответить
— Сам же человек то есть даденное в землю закопает? А что, верю! Дурное дело нехитрое.
— Верь, верь… — негромко сказал Ермолин. Помолчал, понюхал корочку, пожевал. — По вере и воздастся. Да-а, релятивизм — это, похоже, отец постмодерна в науке. Папашка. Да и в политике тоже. Во времена фикций, братцы, живем — массированных, кому-то весьма нужных. Вот и думай, что реальнее… Этим хочешь заняться, значит?
— Уже занялся вроде, — с некоторым стесненьем проговорил Виктор, опустил глаза. — Дипломную считай что сделал… ну, это так, чтобы тему заявить. Легализовать ее, а то ведь слышать о ней не хотели мэтры наши. Да уж и дальше работаем, с экспериментами… нет, идет дело.
— На очередную полсотню лет? Ладно-ладно, шучу… Валяйте, флаг вам в руки. А нам повседневность эту разгребай… — со вздохом огляделся Володя. — Давай-ка разберем тут кое-что, Иван Егорыч, расставим.
— Нет, я сам — потом, потом…
Вышел на площадку лестничную, их провожая; и Степанов, уже на пролет было спустившийся вслед другим, сказал вдруг:
— Идите, не ждите, я забыл тут… — и повернул назад.
— Иван Егорович, я хотел… Думал: сказать, нет?
— Да зайдем… Что, Вить?
Они присели к столу опять, больше некуда, Степанов без надобности пошарил глазами по неприглядному базановскому имуществу, глянул прямо наконец:
— Да вот дело какое: того типа видел, усатого. Ну, из этих, весной которые меня на точке отделали. Вроде вожака у них был, погань…
— Та-ак… И где?
— А в кафешке подвальной, в Хабаловке. Там их целых три; с ребятами договорились встретиться, а я припоздал, искал — в какой. Ну и в одну заглянул, в другую…
— Так и что, отследил?
— Да на ч-черт он мне, шестерка, — дернуло презреньем лицо его. — В другом дело… Там ваш с ним сидел… ну этот, в шляпе черной. Владимир Григорич, так его вроде?
— Мизгирь?! Подожди… Ты не обознался?
— Да с кем же его спутаешь…
— Нет же, я о том… о вожаке. Точно он?
— Он, кто еще. Вроде и не запомнил особенно-то, а тут как увидел… Теперь не забуду. Я тогда по усам его малость смазал, вот и взяли меня в ноги — катать… И вот думал: говорить вам?
— Еще б не говорить… И когда?
— Видел? Позавчера. А тут Николай Петрович позвонил: переезд, рабсила нужна. Ну и подождать решил… О чем-то толковали они там, ели-пили. Я к стойке повернулся, сок взял. Тип этот, смотрю, шестерит малость… принимает к исполнению, так я понял, а тот ему что-то внушает. О какой-то сумме говорили, и вроде как с ней не получалось у этого, усатого. Не расплачусь, говорит, не я — они ценник вешают… А народу мало было, я и не стал торчать. Тот-то навряд ли помнит, конечно, а вЬт наш…
— «Наш», «ваш»… — Неужто не обознался паренек этот — с внимательными такими глазами? Нет уж, не обознаешься, когда тебя ногами покатают… —
— Да нет, они в самом углу сидели. И тихая хоть, а еще музыка была. Я и это-то еле понял.
— Ладно, думать будем. И об этом…
— Никому. Понимаю.
— А вот я не вполне… Давай нальем, что ли, Вить — для ясности.
Быть не могло никакой ясности — потому хотя бы, что она начисто отрицала бы мутную и оттого скверную многосложность существованья. Не могло по самой природе вещей безбожного мира, это одно; да и нужна ль она сейчас ему, ясность?
Не хотелось верить, само собой, что весенний тот погром был не то что с ведома, а прямо подстроен-устроен первым благодетелем газеты самой. Но мало ль что хотелось, а чего не желалось бы, никого об этом здесь не спрашивают; теперь требовал оценки, взвешиванья сам нежелательный, диковатый на первый взгляд, но факт.
Пусть Мизгирь, с его-то нестеснительным уже, считай, многажды им оговоренным-оправданным приматом средств над целью. Пусть протори погромные — не такие уж, кстати, и большие в денежном исчислении, и Владимир Георгиевич в великой заботе настоял даже внести в акт потери несуществующие с существенными вместе, чтобы сумму покрытия ущерба «подвздуть», по его выражению, а само покушение выставлял средь правленцев концерна «Русь» как самое веское и верное доказательство того, что «газета работает»… Но ведь и результат есть, с лихвой покрывающий, если на то пошло, все мыслимые убытки, тираж подписки на тринадцать почти тысяч взлетел за второе полугодье, и что немаловажно — в районах, в провинциях провинции подписка пошла… И пусть с оговорками известными, но прав Мизгирь?
А почему бы и нет? Осточертело правильным идиотом слыть, быть, неправильных пугать и злобить одновременно, к жестким правилам игры, нам с издевкой навязанным, еще и свои добавлять, по рукам и ногам нас вяжущие порой, а к ним в довесок и рефлексии обессиливающие — по всякому пустяку подчас… Почему не только силой на силу отвечать, но и коварством на коварство, а на жестокость — жестокостью еще большей, с десятикратной гарантией уничтоженья, выжигания всей мрази этой?! Она твоему народу не то что жить — дышать не дает сегодня, она и всякое завтра сводит на нет ему, в ничто, грабя и гробя все, конвертируя и за бугор перегоняя, у злейших врагов наших в подручных… и кто это оспорит? Никто. А раз так, то и…
Мутило от ненависти собственной своей и безнадеги, еще и от выпитого, наверное, тоже, он это сознавал, но и не пытался даже осаживать себя. Погром этот — мелочь в любом случае, будь он хоть чей, и не факт, кстати, что одни и те же были и на точке Степанова, где газету продавали, и в редакции — хотя направлялись-то конечно же одной рукой… одной, да, но и не факт еще, что Мизгирем. В отковку попавший студент Степанов мог ошибиться, а мог и нет, не важно; а важно, что попал, и ненависть, на правоте нашей утвержденная, в нем жить будет и жить, зреть, ближним и дальним передаваясь, в них отзываясь, и плод свой — как лекарство горчайшее, но и целящее — рано или поздно принесет. Спасительная, и больше ничего нас здесь не спасет, не защитит от мерзости человеческой. Прав, ох как прав Поселянин: в отковку надо русское железо опять — в безжалостную, чтобы вся ржа эта пораженческая, окалина равнодушья повыбилась, послетела, иначе и жалеть нечего будет, не останется…