Запоздалый суд (Повести и рассказы)
Шрифт:
— Так, так, — покорно согласилась женщина.
— А девке всего-то восемнадцать лет!
— Да сама-то я в шестнадцать вышла…
— И очень, думаешь, умно сделала? Вот и отмерила дочке судьбу по своей мерке, обрадовалась: дом у Педера, видишь ли, под железной крышей, последний сынок в семье!..
— Все так, Гена, все так… Да что делать-то? Лизук меня к тебе послала, ступай, говорит, к Воронцову, он законы, говорит, знает, подскажет. Совсем ведь нагишом прибежала…
— Я не видел, в чем она там прибежала, твоя Лизук. А раз прибежала, пускай и сидит дома, и ты больше к Педеру ее не выпроваживай. Нашли красавца! Самый темный мужик, и больше ничего.
— Да ведь все вещи там остались, Гена, что делать? А они своим трудом добыты, ты сам знаешь,
— Вещи заберите через сельсовет, — сказал Граф, — да поторопитесь, а то ваш Педер их пропьет.
— Ой, ой, что ты говоришь-то такое!..
Но тут я неловко повернулся на кровати, пружины звонко скрипнули, и женщина замолчала. Молчал и Граф.
За окном, за белой занавеской было видно серое, по-осеннему низкое дождливое небо, и я подумал, что надо идти в правление, звонить в райком Владимирову, принимать партийные дела, а с ними и все заботы но колхозу, вникать во все хозяйственные передряги, во все трудные человеческие судьбы, в такие вот случаи, как у этой Лизук, которую я еще не знаю. Такова участь партийных работников: на свадьбу, на праздник их часто забывают пригласить, но как беда, горе, сразу вспоминают дорогу в партком…
— Ну, я пойду, Гена, не буду мешать, — сказала за стенкой женщина.
— Иди, Сухви-инге, иди, да так и передай своей Лизук.
Да, надо подниматься и мне. Когда я включил свет, увидел на стене два портрета в рамках: мужчина в военной форме с капитанскими погонами и девушка, большеглазая, на голове корона из толстых кос, ямочка на подбородке, — красавица. А капитан… Если бы моему Графу эти погоны да орден «Отечественной войны» на грудь, это и был бы капитан. Было ясно, что это его родители.
Но сегодня он не сказал со мной и десяти слов, будто наказывал себя за вчерашнюю словоохотливость. Ели мы молча, мне было неловко, и я попытался завести разговор, спросил, не помешал ли я его беседе с Сухви-инге, а он только ответил:
— Нет, какая беседа. — И все. Лицо его сделалось замкнутым, брови строго насуплены, — точь-в-точь как на том портрете.
Мы поели со сковороды вкусной индюшатины. Потом Граф налил мне чаю в стакан, и все молча, хотя и не чувствовалось в его движениях неприязни, но я куда легче вздохнул, оказавшись на улице. Когда я сбежал с крыльца, со всех концов двора, с ворот, даже с крыши дома с громом и стуком крыльев, взметая тучу пыли и мусора, ко мне ринулись индюки, штук двадцать, не меньше, и я в первую минуту даже оторопел, а потом бросился к воротам и выскочил за калитку.
А день был серый, холодный ветер волок низко над деревней плотные тучи, и даже просвета в них не было видно. Да и деревня точно была вымершая — пока я шел до правления, не встретил ни одной живой души на улице. Впрочем, именно такой она показалась мне в это первое утро, потому что потом мне уже некогда было предаваться разным созерцаниям и эмоциям. Но тогда мне Кабыр был еще чужим, я не знал в нем никого кроме Графа да Бардасова, и, честно говоря, если бы можно было отказаться от секретарства, я бы не мешкал, как вчера. И вдруг слабая надежда, что еще не поздно, кольнула в сердце. В самом деле, может быть, Федор Петрович по-прежнему сидит сейчас в парткоме за своим столом, а я войду и скажу: «Здравствуйте, я инструктор райкома партии…» Но эти мои ребяческие фантазии разлетелись, стоило встретиться с первым человеком на крыльце правления. Это была женщина лет тридцати, я видел ее впервые, но она так приветливо улыбнулась и так сказала «здравствуйте», что я тотчас понял, что она вчера была на собрании и голосовала за меня. Значит, все, поздно, я — секретарь… Но вот дверь парткома, ключ в замке, я отворяю дверь. Никого! Садись, секретарь, занимай свое место, работай… Но тут опять меня осеняет: а вдруг Владимиров передумал, вдруг он скажет: «Нет, Сандор Васильевич, я не могу тебя отпустить, мы тут подумали и решили, что твое место в райкоме!.. И квартира твоя уже готова, да и невеста приезжает…» И я лихорадочно хватаюсь за телефон, дрожащей рукой набираю номер
— Салам, салам, Сандор Васильевич! Поздравляю, хотя от души тебе говорю — жалко отпускать тебя, такие инструкторы, как ты, на дороге не валяются, ха-ха! Но раз доверили коммунисты (как он мягко нажал на это словечко — доверили), что делать, Сандор Васильевич, придется поработать. Сам не хуже меня знаешь, что мы, партийные работники, выбираем работу не по собственному желанию. Правильно я говорю?
Конечно, мое согласие ему не особенно сейчас и нужно, однако я бормочу в трубку:
— Правильно, Геннадий Владимирович, это так…
— Не переживай сильно-то, не переживай, работай так же, как работал в райкоме, и все еще у тебя будет: и квартира, и работа в аппарате.
— Нет, я не переживаю, Геннадий Владимирович, — бодрюсь я. — Поработаю, да…
Но разве я этого ждал от секретаря? Разве для того я звонил ему?.. Меня охватывает какая-то жестокая сиротская тоска, какой я еще никогда не знал. Я едва удерживаюсь, чтобы не треснуть кулаком по телефону, я с ненавистью гляжу на гладкий стол, за которым сижу, на пухлые подшивки газет… Комиссар! И все этот Бардасов! Сейчас я выскажу ему все!.. И я тороплюсь в кабинет председателя, без стука распахиваю дверь. Но Бардасова нет. И я хожу по пустому председательскому кабинету. Видал, как обставился председатель: огромная роза в кадке, ковровая дорожка, у стены ряд мягких стульев, книжный шкаф, а на тумбочке в углу — бюст Ленина под бронзу… Здесь гораздо уютней, чем в парткоме, и как-то тихонько моя злость глохнет. И в самом деле, чего я испугался?! Разве я не знаю колхозной жизни? Разве я не работал зоотехником? Разве не я почти два года был еще и секретарем парторганизации в «Победе»? Правда, колхоз маленький был, куда меньше «Серпа», но ведь работы тоже было немало… В конце концов, не где-нибудь, не на сибирской каторге я, а на своей родной земле, в нескольких километрах от родных Хыркасов, в пятнадцати километрах от райцентра… А потом… Тут уж я заволновался в другую сторону. В самом деле, неужели я такой нищий духом и такая у меня слабая воля? Выходит, Владимиров обманывался во мне, когда хвалил меня на каждом совещании?! Или те самые высокие слова об ответственности коммуниста, какие я говорил на собраниях, были демагогией?! Или тот же Бардасов тащит этот тяжелый воз колхозных забот ради себя?! Разве не я первый должен прийти к нему на помощь?..
Бардасов оказался легок на помине.
— Здорово, комиссар. Как ночевал на новом месте?
На его широком лице и следа не было вчерашней усталости, он улыбался весело и ясно.
— Почему вид у тебя, будто Граф накормил тебя горькой редькой? Ну, я ему дам!..
— Да, наверное, с левой ноги встал…
— Ну, день и завтра будет, не забудь встать с правой!..
Бардасов кинул на свой полированный стол кепку с широченным козырьком — такие носят наезжающие в наши края грузины.
— Как думаешь начать? — спрашивает он, стрельнув в мою сторону пытливым взглядом.
И хотя я об этом не думал еще толком, но дело ясное — надо начинать со знакомства с колхозом, побывать во всех деревнях, во всех бригадах, особенно в дальних, а потом уж судить-рядить: и почему не все люди на каждое собрание приезжают, и чем там живут-дышат колхозники…
— Правильно, посмотри, — одобрил Бардасов мое намерение. Он смотрит на меня пристально, не мигая, словно ждет, что я еще скажу. Но что я могу сказать?