Запределье. Осколок империи
Шрифт:
— Хочешь хлебушка, контра? — спросил хриплый, поблескивая в темноте стальными зубами.
— Кто же не хочет, — уклончиво ответил второй, давным-давно усвоивший закон Зоны: «Не верь, не бойся, не проси». — Да где ж его взять…
Хлеба заключенным почти не давали — только баланду из прошлогодней капусты и мерзлой полугнилой картошки, тоже осеннего еще завоза. То ли вертухаям лень было печь хлеб для бывших людей, то ли полагающаяся им мука необъяснимым образом исчезала на пути от ближайшего населенного пункта до лагерных ворот. Заплесневелые сухари, скупо выдаваемые по воскресеньям, ценились дороже пирожных из прошлой
Один такой сухарик, маленький и черный, похожий на земляной комочек, человек, названный комиссаром, выудил из кармана, разломил пополам и протянул половинку товарищу на заскорузлой ладони.
— На, контра, жуй…
— А что, членам большевистской партии паек выдают? — «Контра» сгреб сухарь с ладони и, отломив маленький кусочек, положил в рот, наслаждаясь полузабытым вкусом хлеба. — Дополнительный?
Второй не ответил, смачно хрустя своей порцией и изредка отгоняя рукой настырных комаров, наседающих на вторгшихся в их исконные владения пришельцев. Подначивать друг друга давно стало привычкой этих двух людей, связанных крепкой, мужской дружбой. Потому что вряд ли может быть что-нибудь крепче, чем дружба двух бывших врагов, помиренных общей бедой?
— Прямо как тогда, — буркнул он минуту спустя, следя за красноватым отблеском на горизонте, перечеркнутом тенями колючей проволоки, будто тоже упрятанном Советской властью в лагерь. — Сколько лет-то прошло, а?
— Ровно двадцать, — «контра» рачительно упрятал половинку своей порции в карман ватника — когда еще выпадет такое счастье. — Почти что день в день. Сегодня какое число?
— Бог его ведает… — пожал плечами «комиссар».
— Вот и ты Господа вспомнил.
— Присказка это, — мужчина еще больше нахохлился, спрятав руки в рукава ватника. — Я в поповские бредни не верю.
— А зря… Это ж как постараться надо было, нас с тобой здесь свести, — мягко улыбнулся другой. — Да не просто свести, а глотку друг другу перегрызть не дать. Хочешь верь, хочешь — нет, а без божьего промысла тут не обошлось.
— Ты тут агитацию не разводи за боженьку своего, — буркнул «комиссар». — Больно он тебе помог в свое время.
— Помог, — кивнул «контра». — И от вас тогда, в двадцать первом, уйти помог, и потом выжить… Да и тебя из лап Костлявой вытащить. Помнишь, как от горячки загибался?
— Повезло. Повезло — и все тут. Бога нет.
— Тьфу на тебя, Тарас, — отвернулся мужчина. — В жизни никого упрямее хохлов не встречал. А ты из них — самый упрямый.
— Тоже мне москаль выискался, — сверкнули в темноте стальные зубы. — Недалеко вы, донцы, от нас, щирых украинцев, ушли. Соседи, можно сказать. А про бога своего лучше в пятый барак сходи поговорить, если хочешь. Там и баптисты есть, и хлысты, и даже двух пасторов, говорят, на прошлой неделе привезли. Откуда-то из Эстонии, что ли.
— Что мне баптисты? Я в православие крещен. Как и ты, кстати. Или ты местечковый, а, Тарасику?
— Тю! Нашел местечкового! Мы, контра, от запорожских казаков род ведем! Искони православных!
— Вот именно… А откуда пасторы взялись? Какая их нелегкая сюда занесла? Эстляндия ведь еще когда отделилась…
— Темный ты человек. Одним словом — контра недобитая. Прибалтику мы еще в тридцать девятом вернули. Вместе с Западной Украиной и Бессарабией. И никаких Эстляндий нет больше. А есть Эстонская Советская Социалистическая Республика в братской семье советских народов.
— Вы вернули?
— Мы, — гордо ответил «комиссар», преисполненный гордости за всю братскую семью советских народов.
— Тебя же в тридцать восьмом загребли, — ехидно улыбнулся собеседник. — Как недобитого троцкиста, вредителя и шпиона трех разведок: английской, японской и… запамятовал. Напомни, будь ласка.
— Румынской, — буркнул Тарас, отворачиваясь. — Умеешь же ты, контра, настроение испортить. Одно слово — контра.
Он надулся и надолго замолчал. Время шло, до подъема оставалось совсем немного, и надо было попробовать подремать хотя бы пару часов, чтобы быть в состоянии завтра — уже сегодня выполнить дневную норму. Оба работали на рытье котлована, вернее — на укреплении его сочащихся водой стенок, а земляные работы — нелегкое дело…
— Ты что-то про дело говорил? — напомнил «контра».
— Точно! — хлопнул себя по лбу «комиссар». — Совсем ты мне голову своими попами задурил! Ищут тебя.
— Кто? — бесстрастно обронил собеседник.
— Хрен его знает. Но не вертухаи — это точно. Мне один верный человечек шепнул. Ходит, мол, человек из барака в барак и дружка твоего ищет.
— Ходит?
— Ходит. Одну ночь — в одном бараке. Другую — в другом. Блатные его за стукача приняли, перышком хотели пощекотать, да обломались. Сам защекотал. Всех четверых. Их же перьями. И не стукач, точно. Из второго барака ссученного задушенным нашли. Не успел, значит, до кума добежать.
Мужчина почувствовал, как заколотилось сердце. Что-то в этом «ходоке» было знакомое…
— А как этого щекотальщика кличут, не шепнул твой человечек?
— Шепнул, — кивнул Тарас. — И погоняло у него такое… Крысолов.
— Гаммельнский?
— Точно! Я еще подумал: немец, что ли…
— Нет, Тарас, — поднялся на ноги собеседник. — Он не немец…
До подъема оставались считаные минуты, и заключенные, скученные в страшной тесноте в четырех стенах под крытой сосновым лапником крышей, торопились добрать драгоценный сон, значащий здесь почти то же самое, что и скудная пайка — жизнь. Лишь один из них лежал без сна среди храпа, стонов и вскриков бывших людей, мучимых кошмаром, не отпускающим их даже во сне — и там они тоже были прикованы к своим тачкам, киркам и лопатам, обречены на голод, холод и тяжкий труд, лишены малейших человеческих прав.
Человека этого когда-то, в прошлой или одной из прошлых жизней, миллион лет назад, звали Алексеем Кондратьевичем, есаулом, а потом и атаманом Коренных… Но он сам не доверял своей памяти. Ему все чаще казалось, что это вовсе не его память, что он никогда и не был Алексеем Коренных, так и появившись на свет Божий заключенным номер четыре тысячи семьсот тридцать семь… Что он стащил ее у того Алексея, как в далеком детстве стащил книжку с картинками у заезжего барчука. И как ту заветную книжку про корабли под парусами и заморские страны позволял себе лишь иногда, когда никто не видит, доставать из тайника. Только ту книгу он прятал, страшась дедовой нагайки, а тут боялся другого… Самого страшного врага человеческого — собственной совести. От которой не убежишь, не спрячешься в лопухах на баштане, переживая скоротечный, как летняя гроза, гнев любимого дедушки, не задобришь покаянием и добрыми делами…