Запретная любовь. Колечко с бирюзой
Шрифт:
В доме наконец-то наступила тишина, и я могла без помех заняться делами, но чувствовала себя ужасно. Чарльз дал мне понять, что виновата во всем я. Мы уже не находили с ним общего языка. Надежды на то, что оставшаяся часть уик-энда доставит мне удовольствие, было мало.
Когда я наконец перестала плакать, меня охватило чувство опустошенности и невыразимой грусти.
В тот вечер после нашей ссоры я за обедом изображала полнейшую беспечность. На мне было новое шифоновое вечернее платье бледно-желтого цвета, которое мне очень шло. На голове соорудила высокую прическу, выглядела совершенно спокойной и весьма изысканной, но чувствовала себя препогано. Я пила гораздо больше обычного, смеялась громче и дольше, чем это было мне свойственно. Что бы ни сказала, все находили мои слова очень остроумными.
После обеда моя лихорадочная веселость все-таки встревожила его. К тому времени, когда были поданы кофе и коньяк, в дом забрели еще несколько наших друзей. Мы ставили пластинки на новый стереофонический проигрыватель, специально изготовленный для нас фирмой Чарльза, и танцевали.
В этот момент появился Гарри.
8
Гарри Барнет — сын армейского генерала, дружившего с моим отцом в Шерборне. Гарри был на десять лет старше меня и уехал за границу еще до того, как я окончила школу. По правде сказать, я даже не помнила о его существовании, пока он не появился в наших краях. Он купил около Арунделя небольшой домик с приусадебным участком, который превратил в птицеферму. Когда я узнала, кто снял коттедж Дженкинса — домик назвали так в честь кузнеца Дженкинса, которому он принадлежал в семнадцатом веке, — сразу бросилась туда повидаться с Гарри. Я была в восторге.
Так приятно знать, что рядом есть кто-то, знавший отца и брата и даже помнивший мать. Когда я видела Гарри в последний раз — это было, наверное, тринадцать лет назад, — он был высоким крепким юношей с каштановыми стоявшими торчком волосами — он очень коротко их стриг, и его прическа напоминала американский «ежик». У него были грубые черты лица, без малейшего намека на красоту, если не считать прекрасных серых глаз и большого, всегда весело улыбающегося рта.
Я встретилась с ним за год до описываемого мной обеда и нашла, что он постарел. В редеющей каштановой шевелюре появились седые пряди.
Мы кинулись друг другу в объятия, словно давно не видевшиеся брат и сестра. Потом он отстранил меня и окинул взглядом с головы до ног:
— А вы совершенно не изменились, просто ни капельки. Все такая же молодая, только еще более красивая.
— Вы и сами очень неплохо выглядите, — сказала я.
Он провел меня в гостиную. В камине горели дрова. Это была комната закоренелого холостяка, явно прожившего какое-то время на Востоке. Ни цветов, ни какого-либо следа женской руки, вместо занавесок — жалюзи. Небольшие добротные коврики, несомненно, привезенные издалека. Столом служил индийский медный поднос, укрепленный на бамбуковых ножках. Письменный стол завален старыми газетами и книгами. Через открытую дверь я видела спальню, столь же унылую. Но крайняя простота и примитивное убранство гостиной забывались при виде великолепной картины над камином с изображением нагой туземной девушки — стройное светло-коричневое тело на оранжевой шали, небрежно брошенной на диван какой-то веранды. У туземки были огромные очень красивые глаза и полные улыбающиеся губы того же розового цвета, что и ногти. В ней не было ничего грубого, оскорбляющего глаз. Черные маслянистые волосы собраны в узел, за одно ухо заложен алый цветок. Ее поза и выражение лица были необыкновенно соблазнительны.
Первые десять минут нашего разговора я просто не могла отвести глаз от картины. Мы поведали друг другу все наши новости. Гарри предложил мне сигарету, а сам закурил трубку. Он угостил меня довольно хорошим кофе, чай он никогда не пьет и признает только кофе или шотландское виски, а преимущественно последнее.
Филипп — единственный мужчина из всех моих знакомых, кто проявляет больше интереса к человеку, с которым он беседует, нежели к себе самому. Но мой дорогой Гарри, один из милейших и интереснейших мужчин, всеобщий любимец, был типичным представителем мужского племени, сосредоточенного на собственной персоне. Ему хотелось говорить о себе. Может, это объяснялось
Потом, заметив, с каким вниманием я смотрю на картину, он кивнул в ее сторону и без тени смущения произнес:
— Лала. Малайя. Одно время она была моей любовницей.
Мне понравилась его откровенность. Я сказала:
— Почему бы и нет? Знаете, мы с Джерими слышали, что вы начинали свою карьеру в Индии, потом переехали в Канаду, а затем купили каучуковую плантацию возле Пинанга. Вы ведь так и не женились, Гарри, не правда ли? У вас просто была Лала.
— Да. Это вас не шокирует?
— Не говорите глупостей.
— Но ведь я уверен, что ее портрет обязательно произведет самое неприятное впечатление на кое-кого из местных дам, если они когда-либо посетят меня.
— А вам-то не все равно? Расскажите мне о ней.
Он поглядел на свою трубку. Я заметила, что глаза у него стали грустными.
— Это довольно печальная история, Крисси.
Гарри обручился с одной славной девушкой в Канаде. Приехав в Пинанг, купил для нее бунгало. Он совсем уже решил жениться, но за день до свадьбы невеста прислала телеграмму, в которой сообщала, что передумала и уже вышла замуж за одного человека в Ванкувере. Это, сказал Гарри, раз и навсегда развеяло все его представления относительно романтической любви. Он бросил в костер обручальное кольцо и официальное разрешение на брак и расстался вместе с ними с воспоминаниями о неверной возлюбленной. Потом он начал попивать, о чем сообщил мне с милой улыбкой. И вот в один прекрасный день в его жизнь вошла Лала. Появилась она под тем предлогом, что, мол, мама, обычно приходившая убирать дом, заболела и вот прислала ее вместо себя. Лале было шестнадцать, и она была ослепительно красива, гораздо красивее, чем можно судить по картине, написанной позднее в Малайе художником — приятелем Гарри.
— Когда малайским девушкам еще нет двадцати, они необыкновенно привлекательны, — сообщил мне Гарри. — Невероятно грациозны. Фигуры — просто сказка. При этом они очень нежны и преданны.
— Так вы влюбились в нее? — спросила я.
Это он отрицал, однако признал, что физическое влечение к ней действительно испытывал. Он взял ее к себе и через несколько месяцев проникся к ней глубокой привязанностью. Она была мягкосердечной девушкой и никогда ему не докучала. Когда он желал ее, она была рядом, когда нет — исчезала, словно тень. Но она была не чьей-нибудь, а его тенью, всегда готовой вернуться, и в ее объятиях он обрел некоторый покой. Так продолжалось три года.
— В таком случае вам повезло, — не без горечи заметила я. — Не все браки, скрепленные документами и церковным благословением, длятся так долго.
На этот раз он, заметив скептическую мину на моем лице и уловив нотку горечи в голосе, с беспокойством спросил:
— Ваш брак оказался неудачным, Крисси?
Я снова уставилась на распростертую фигуру Лалы:
— Не надо говорить обо мне. Расскажите побольше о ней.
— Она умерла, — отрывисто сказал он. — От укуса змеи. Одной из этих проклятых ядовитых африканских змей, которые называются мамбами. Змея укусила ее в ранний утренний час, когда она встала с постели, чтобы приготовить мне завтрак. Змея лежала, свернувшись в кольцо на полу, и словно дожидалась, когда Лала на нее наступит. Все было кончено еще до того, как я успел убить змею и попытался высосать яд из раны.
Я была потрясена и очень огорчена. Умереть в девятнадцать лет! Вся эта грация и нежная красота, вся страсть, которую он, должно быть, испытал в ее объятиях, — все погибло от смертельного яда змеи. Бедная маленькая Лала… и бедный Гарри.
Он поднялся, достал бутылку виски и налил себе стаканчик. Я отказалась выпить с ним вместе: было слишком рано. Он произнес:
— Вы единственная, кому я рассказал эту печальную историю. Вы всегда умели слушать, даже когда были еще ребенком. Знаете, у меня до сих пор где-то хранится фотография, на которой вы изображены с каштановыми косичками верхом на пони. Погодите-ка, вам, наверное, было тогда лет двенадцать. А мне двадцать два. А теперь вам за тридцать, а мне сорок три. Как пролетели годы!