Зарницы красного лета
Шрифт:
Должно быть, отец вдруг спохватился, что не сумел скрыть своего счастья, и, присев на одно колено, начал расспросы:
— Миша, ты дремлешь? Не озяб?
Избегая встречаться с отцовским взглядом, я лишь слегка пошевелил головой, утонувшей в воротнике тулупа. Все-таки мне казалось обидным его счастье...
— А ноги?
Над дорогой что-то просвистело. Я завозился в тулупе, поняв, что над нами пронеслась стая уток.
— Кряква пошла,— подтвердил отец.— Ну, теперь весна!
Оказывается, мы уже выехали на знакомую елань, где в низине все лето держалось, несмотря на любую сушь,
Ясноглазый от счастья отец обрадовался, заметив мое оживление, и завертелся в санях:
— Вой еще! Видишь?
— Здесь я летось ухлопал одну,— сообщил я небрежно, словно это случалось со мною не однажды.
— Из ружья? — живо и тревожно поинтересовался отец, никогда не увлекавшийся охотой ни на зверя, ни на дичь.
— А то из чего же? Из дедушкиной шомполки.
— Не испугался, когда стрелило?
— Не...
— А тайком брал его фузею-то?
— Он сам мне зарядил.
— Рано он баловать тебя начал! — определил отец огорченно.— С оружием и взрослым ис до баловства.
— Чего там рано! — возразил я строптиво.— Мне скоро десять!
— Зимой будет. В ноябре.
— Осенью!
— А занозист же ты...
Над головой опять зашумел бор и заорали вороны. И мне невольно вспомнились наши ребячьи лесные походы. Мы росли свободнее, самостоятельнее, чем любые зверята. С ранней весны, когда низины еще залиты снежной водой, а в тенистых местах еще лежат потемневшие сугробы, мы ежедневно отправлялись в бор, и не столько в поисках развлечений, сколько в поисках дарового харча. Сначала мы объедались кандыком — диким луком, который на быстро согревающейся песчаной земле лезет повсюду, едва сойдет снег; позднее — сочным слизуном и кисльш щавелем, затем свежим приростом на молодом сосняке. Ну а летом мы вволюшку наслаждались земляникой, клубникой, смородиной, малиной, черемухой. Попутно мы зорили земляных пчел, вылавливали чем попало в обмелевших озерках жирных карасей, выдирали сладчайшие рожки — корни камыша...
Почему-то мне подумалось тогда, что ничего этого больше не будет, ничего — ни отчаянных дружков, ни смелых набегов, пм даров родного бора. И мне стало горько-прегорько.
Зайчик затрусил мелкой, осторожной трусцой; подтаявший зимник в бору был пробит копытами, а кое-где и размыт ручьями. Стало быть, мы уже выехали к небольшим пресным озерам, где обычно я рыбачил с дедушкой.
— Здесь золотой карась,— сказал я отцу, кивая на озеро, мимо которого ехали.— Дедушка его очень любит.
Отцу, должно быть, не хотелось поддерживать разговор о деде, и он немного помолчал, будто ослышался невзначай, по совсем промолчать ему было стыдно.
— А чем ловили? Сетями?
— Ставили и морды ], и котцы 1 2...
— Сети-то и нынче вязали?
— Всю зиму.
— И на Долгое за окунем ездили?
— А как же!
Удивительная ясность отцовских глаз немного призатумапн-лась, и он проговорил невесело:
— И ты
Обиженный за деда, я очень серьезно повторил его расхожие и, конечно, озорные слова:
— Зато прошел все огни и воды.
— Он сам сказывал?
— Так он же с генералом Скобелевым воевал!
У дедушки была большая репродукция с портрета Скобелева: важный, воинственный вид, расчесапная надвое белая борода, ордена, ленты... Дед был артиллеристом в войсках этого генерала и участвовал в его походах. Когда в наших местах установилась Советская власть, дед спрятал портрет Скобелева подальше от чужих глаз, а прошлым летом, после белогвардейского переворота, опять вывесил на видном месте в горнице. Все это, как я теперь-то понимаю, хитрый дед проделывал не без определенного умысла. Но тогда мы тот умысел деда не могли разгадать.
— Любит он генералов! — слегка осерчал отец.
— Дедушка говорит, он боевой.
— Все они волчьей породы!
И тут мы надолго замолчали.
На открытых местах снег осел еще сильнее, чем в бору: повсюду торчали низкорослые кустики, пеньки, срубленные по осени ветки и даже кочки с пучками сухой травы. На дороге
стали чаще встречаться пробоины и промшны. Теперь Зайчик особенно осторожничал, переходя с трусцы та шаг.
— Сколько воды-то прибыло! — удивился отец. — Не знаю, как в степи.— Он взглянул на солнце, поднявшееся над бором.— Ой, погонит нынче снега! Не пришлось бы плавать!
Выехали на озеро Долгое. Сразу же за прибрежными камышами от дороги отделились вправо — на восток — свежие конные и санные следы: поблизости промышляли неугомонные рыбаки.
— Завернем, а? — вдруг предложил отец.— Обрыбимся. Из окуней-то сладкая щерба!
Я проворно выбрался из тулупа, встал на колени в передке, прикрыл рукавичкой глаза от солнца. За камышовым мысом близ перешейка виднелись дуги и лошадиные головы.
— Азартный народ! — воскликнул отец, сворачивая коня с дороги.— Вон как подтаяло, а опи все едут! И верно, хуже неволи...
Все рыбаки оказались с нашей улицы. Они вырубили с десяток похожих на барсучьи иорьт лунок над большой, всем известной яминой в озере—над любимой стоянкой окуневых стай. Рыбаки горбились у лунок в поношенных, но добротных полушубках и собачьих дохах, подложив под пимы с обшитыми ко-жой подошвами маты из камыша. За утро около каждого рыбака уже выросла порядочная горушка мерных, двухфунтовых окуней, растопыривших в предсмертных судорогах колючие плавники.
Сивобородый, горбоносый Агей Захарович Гуляев, глава огромного семейства, увидев нас, поднялся у крайней лунки и загоготал:
— Во, рыбаки-то! Во как спят!
Но тут же, поняв, что обознался, смотал удочку и пошел навстречу нашим саням. Следом за ним поднялся Родион Ильич Черепанов, коренастый, тяжеловесный, будто вытесанный из комля вековой сосны, с кудлатой бородищей. Немного помедлив, поднялся и покалеченный на войне хромоногий усач Игнатий Щербатый в пообтертой собачьей дошке. Но все парни, не получив на то особой команды отцов, остались сидеть у своих лунок.
Сухой и высокий, как вешка в степи, в собачьем треухе, старик Гуляев на ходу вытащил руку из лохматой рукавицы. Отец соскочил с саней.