Затишье
Шрифт:
— Но завода еще нет, господа, — вскочил Воронцов, оглядывая всех с удивлением. — Нужно сперва его построить!.. Прошу вас этих преждевременных угроз до сведения мастеровых не доводить.
— Кажется, губернатор ваш несколько поспешил, — согласился Рашет.
— Нужно построить, — настойчиво повторил Воронцов. — И через год выпустить первую партию пушек. Быстрота и дешевизна — так повелел сам государь.
— Дешевизна, господа, — директор департамента поднял палец. — Вы знаете, что у нас восемьсот миллионов дефицита. И поэтому, — он встал с кресла, все мигом выпрямились, будто связанные с ним одной веревочкой, — и поэтому прошу помнить, что капитану
Возле Воронцова толпятся, словно только что нашли золотой самородок. Полковник Нестеровский ждет в сторонке, когда капитан вырвется от поздравителей: надо поговорить с ним о Бочарове.
И вот по выбитому тракту в Мотовилиху катят экипажи. Блестят на солнце ордена, пуговицы. Всхрапывают сытые породистые лошади, щелкают подковами по камням, поскрипывают рессоры. По бокам лес, прореженный солнцем, молодая трава набегает на вырубки. Майский ветерок прохладцей трогает лицо, доносит запахи прелой, лежалой сосны, смолистой хвои.
Навстречу попадаются скуластые низенькие лошаденки, губы ДО земли, сбитые накось гривы. На тряских телегах мотовиленки: крепкие бабы, глазастые молодайки. С кринками, с мешками, с коробами. Едут торговать на пермские базары. Они долго глядят вслед скачущему начальству, заслонив глаза козырьком ладони.
Костя Бочаров тоже оглядывается, словно ищет среди мотовиленок знакомых. И вправду кажется ему, что навстречу — охтенки, а он возвращается домой… Нет, не домой, не домой! Теперь маленький флигелек во дворе особняка тоже будет сниться ему родным домом. Уже в третий раз бросает его судьба в новый путь, когда он не осмыслил прежнего. Хочется закрыть глаза, не видеть дороги, не думать.
Впереди, в четырехместной коляске, едут директор департамента Рашет, полковник Нестеровский, капитан Воронцов, ненавистный подполковник Комаров. За ними — чиновники рангом пониже. Костя в последнем экипаже: стареньком кривобоком дормезе. Обок с Костей — поручик корпуса горных инженеров Мирецкий. Он по депеше Воронцова примчался из Златоуста и сразу же в Мотовилиху. Лицо у поручика бледное, губы сложены презрительно, нижняя на верхнюю; под горбатым носом строчка иссиня-черных усов; на скулах — короткие чуть вьющиеся баки. С Бочаровым не разговаривает: или устал или не снисходит. Да это и лучше — Косте не до беседы.
Скачут. Дорога скатывается вниз, в седловину. Мысли Кости всегда отталкиваются от видимого, и думает он теперь, что и в жизни его седловина.
После отъезда Наденьки в Москву на святки почувствовал он отвращение и к своим занятиям, и к тайной деятельности кружка. Ирадион, Топтыгин, другие семинаристы спорили о смысле жизни, говорили о Чернышевском, вслух читали «Что делать?», впоминали Лессинга, Булевера, обсуждали нападки Достоевского на «Современник», «Современника» — на «Отечественные записки». Костя был безучастен. Он ничего не читал: полковник Нестеровский велел писать проспект по отливке однородной стали. И когда Ирадион, досадливо смахивая со лба длинные волосы, доказывал, что революционер должен быть подозрительным и гордым, скрытным и распахнутым, но всегда благородным душой, Косте хотелось на свежий воздух. Он понимал, что в чем-то отстал безнадежно. Но запретные споры не вызывали отныне холодка меж лопаток, казались праздным времяпрепровождением. Чувствовал Бочаров — из кружка вытянули сердцевину, и все рассыпалось. И был перед глазами почтовый возок, два жандарма по бокам, прощальный взмах руки Александра Ивановича…
Он перестал ходить
И вот однажды под вечер началось во дворе радостное оживление. Бочаров вздрогнул, весь пробудился, выбежал из флигелька, проваливаясь в снегу, кинулся к особняку. У парадного подъезда стояли санки, Наденька целовала Левушку, полковник Нестеровский в накинутой на плечи шинели распоряжался. Прислуга несла в дом картонки, укладки, растворялись и захлопывались двери. А воздух наполнился звуками бубенцов, скрипом снега, на сугробы легли синеватые и желтые тени, обозначились впадинки, выдутые снегом у подножий деревьев усики каких-то семян в этих впадинках, репейки забора, зеленый след полозьев. Ожил, задвигался, задышал пресветлый мир.
Он ждал, и она велела позвать его. Встретила с равнодушной рассеяностью или усталостью — он не замечал. Прятал глаза от смущения, но видел, что волосы ее убраны в простую косу, ворот строгого темного платья, только надетого после дороги, чуть приоткрывал ключицы. Похудела, обострился нос, округлились, потемнели глаза, тени залегли под ними.
Полковник приказал шампанского. Она как-то по-особому, пропустив ножку между пальцами, приняла бокал на ладонь, большим медленным глотком отпила.
— Что слышно в Москве? — спросил полковник, с тревогой за нею наблюдая.
— В доме моей тетки никогда ничего не слышно, — ответила она и отодвинула бокал.
Пузырьки, весело игравшие в нем, вытянулись струйкой, смерчиком от донышка к поверхности, иссякли. Потом Наденька заговорила о дороге, о том, что на каждой версте солдаты, солдаты и все идут на запад, а Костя слышал только ее голос, видел только ее узкую руку, лежащую на столе…
О, какие это были дни! Пусть редко, очень редко видел он Нестеровскую, но дружная весна, но вспышки почек на деревьях и крохотные фонарики мать-и-мачехи — все было от нее.
А потом пришло откровение. Погода уже устоялась, небо с утра светилось насквозь, лишь на горизонте чудилось башнею белое облако. Деревья замерли, раскинув ветви с клейкой молоденькой листвою, словно ожидая чего-то. Костя сидел в своем флигельке у раскрытого окна, читал в «Горном журнале» статью инженера Обухова, помечал строчки грифелем. И вдруг подошла она, улыбчиво глянула снизу:
— Вы становитесь книжным старичком. Идемте гулять.
Мигом пригладил Костя щеткой волосы. И вот он рядом с Наденькой на кожаном сиденье, чувствует тонкий запах ее, боится дышать.
Выехали на Каму. Тихо, задумчиво лежит большая вода, еще бурая от недавнего загула. Она поднялась высоко, осадив берег, и лес на той стороне затоплен по грудь. Но устала уже река, и пора ей возвращаться в извечные свои пределы. Наденька и Бочаров удалились от экипажа вдоль берега. Девушка долго смотрела на воду, потом заговорила, будто сама с собой:
— Видела я в Москве скачки. Мужик в розвальнях на соломенной сбруе обскакал всех дворян. Видела, как они бесновались, и сразу стало темно и пыльно. Зимой пыльно. Кажется, ни по воспитанию, ни по родственным привязанностям, ни по своим познаниям я не должна бы, но я так хотела, чтобы именно мужик опередил чванливых… — Она замолчала, поправила шляпку, оглянулась затуманенными глазами. — Я много читала, много думала… Я хорошо запомнила, что в каждом человеке смолоду живет герой. В чем героизм? Во время войны сестры милосердия перевязывали раненых под шрапнелью… А если нет войны, если ничего нет? Чугунная плита, а по ней ходят молиться…