Затишье
Шрифт:
— Ce fut le ton qui fit la musique [21] . У господина Ленина другая гамма, но и она вряд ли придется по вкусу западным державам.
— С тех пор прошел целый год, — оптимистически заметил Винфрид. — С точки зрения потерь — ужасающая гора трупов. Но вернемся к вашим воспоминаниям, Бертин. Почему вы больше не увидели малыша Фезе?
— Через четыре дня француз выгнал нас из парка. Остолоп Бауде как-то застал меня в бараке, на койке, как в свое время — Гейна Юргенса: я был освобожден в тот день от послеобеденных работ. Упрямый осел Бауде, конечно, доложил о моем проступке начальству. А Пане фон Вране, разумеется, закатил мне три дня строгого ареста, не слушая моих оправданий и не разобравшись в сути дела, чему уже никто не удивлялся; все уже
21
Тон сделал музыку (франц.).
На третий день моего ареста на наши позиции с утра обрушились все силы ада.
— Обстреливают Тильский лес!
— Флаба!
— Огонь по Шомону!
— Да и нас не обойдут!
Одеваясь и приводя себя в порядок, я напряженно прислушивался к взволнованным голосам караульных. Дождь перестал. В Германии такое свинцовое декабрьское небо предвещало бы мороз. В роте наблюдалась какая-то необычная суматоха. При сложившейся обстановке было бы вполне естественно, если бы ротный командир отложил свой отпуск на два-три дня. Кругом лежали боеприпасы не менее чем на сорок тысяч выстрелов, ящики со снарядами высились целыми горами. А блиндажи? Блистали своим отсутствием. Ибо все ремесленники, плотники, столяры, каменщики строили и ремонтировали удобное жилье для наших канцелярских божков.
— Вернитесь в камеру. Но мы вас, пожалуй, не запрем, — сказал мне своим мальчишеским голосом Бютнер с присущей ему невозмутимостью.
Прибыли новые машины с боеприпасами. Я слышал, как взялись за дело команды грузчиков, вся рота скрылась из виду, солдаты поднимались на холм, в парк, который тянулся по дороге в Флаба. Солдатские сапоги громко стучали по деревянному настилу. Я забрался на нары и выглянул в отверстие, просверленное в стене, — источник света и воздуха: справа от меня помещалась канцелярия, перед которой суетились ротный командир в плаще и фуражке, вице-фельдфебель Суземиль и несколько унтер-офицеров. Ротный, видимо, читал лекцию по стратегии, указывая на различные точки, где можно было ожидать артиллерийского обстрела.
Через несколько часов господин Грасник сел в поезд и вместе со своим денщиком Миколайтом покатил в Германию. Вслед за ними обер-лейтенант Бендорф и тучный полковник Штейн умчались на машине в Дамвиллер, предоставив рядовым в артиллерийском парке и в роте подыхать. Да, именно так оно было, я сам все это видел.
Сестра Софи, сидевшая рядом с Бертином, прижалась к нему коленом.
Обер-лейтенант Винфрид пробормотал про себя:
— Позор!
А сестра Берб и унтер-офицер Гройлих не спускали глаз с перрона.
Снаружи доносились пыхтение и громыханье паровоза, великолепный корпус которого вскоре пронесся мимо окон.
— А откуда взялась стрельба? — спросил Познанский, обрезая кончик сигары.
— Француз двинулся — это мы узнали позднее — через Дуомон к северу и затем через Вошский лес в сторону Безанво. Он хотел таким образом отбить у нас всякую охоту отвоевывать потерянное. Что он при этом предпринял на левом берегу Мааса, я не знаю. В Жиберси нам рассказывали солдаты из аэростатной команды, что французы погрузили дальнобойное орудие на железнодорожную платформу и обстреляли наш фланг. Тогда мы даже этого не знали.
Только я вышел из надежного прикрытия нашей гауптвахты, чтобы немножко погреться в лучах бледного солнца, как вдруг в каких-нибудь двухстах метрах раздались хорошо знакомый вой, сатанинский свист и привычный грохот разрыва. Моя голова ушла в плечи. Обстреливался не какой-то отдельный холм — под обстрелом были мы. И, пока я размышлял о том, что сюда француз не может целиться, а, если бы, дескать, мог,
Мы собрались в караулке, белые как мел под загаром, и долговязый Бютнер разрешил и нам удирать. Пробежавший мимо телефонист, предоставивший коммутатор собственной судьбе, крикнул, что рота собирается в Жиберси. Я сказал своим, что здесь мы укрыты от осколков и что нападение продлится не больше нескольких минут. Но тут взрыв повторился, и, когда мы выглянули за угол, после того как осколки и комья земли осыпали нашу крышу и стены, мы заметили черные с белым клубы дыма — превосходную цель для артиллеристов противника: горел порох. И тут я увидел нечто иное: из санитарной палатки выбежал старый унтер-офицер Шнеефойхт со своими гамбуржцами и обоими берлинцами. Не прочь от парка бросился он, а как раз к парку, не мешкая и не бранясь, туда, откуда неслись крики. Это был их долг, для того они и носили на рукаве белую повязку с красным крестом, но этим они спасли честь нашего подразделения и показали, из какого металла отлиты наши старики! Вот оно как!
А господин обер-лейтенант Бендорф наскоро скомандовал: «Вызвать пожарные команды! Тушить пороховые склады!», затем быстро проковылял вниз по лестнице и как ни в чем не бывало сел в машину полковника. Француз продолжал стрелять, ориентируясь на столб дыма, а Шнеефойхт и его люди пронесли сначала серую плащ-палатку, затем побуревшую, затем опять серую. В первом же волочившемся по земле мешке лежало, пропитывая кровью импровизированные носилки, то, что некогда было малышом Фезе, собиравшимся в отпуск на январь. Та же судьба постигла — мы и это узнали лишь впоследствии — вечно вшивого Грота и батрака Вильгельма Шмидта — единственного неграмотного в роге: оба они вбежали в парк как раз в момент смертоносного взрыва. Погиб там, к моему ужасу, и Отто Рейнгольд, добродушный парень, мой сосед по койке и партнер по игре в скат.
— С десяток раненых сидят в придорожных канавах! — крикнул на ходу Шнеефойхт и велел нам убираться. И вдруг грохнуло так близко от нашего барака, что с гвоздя соскочила кастрюля, над крышей засвистели осколки. И мы решили: «Прощай, любезное отечество» — и помчались вниз по лестнице с одеялами и караваями хлеба в руках; я, впрочем, захватил с собой разные мелочи, включая наручные часы, которые при аресте сдал великану Бютнеру. Так француз кровью и сталью начертал нам пятнадцатого декабря шестнадцатого года свой ответ на гордое мирное предложение его величества… Вы понимаете теперь, почему я не возликовал вместе с вами?
— Сколько ни смотри в окно, ничего не высмотришь, — задумчиво заметила сестра Софи, не отрывая своих красивых глаз от стекол, за которыми все еще рисовались в сумерках поле да лес вдали, вокзальные постройки, семафор, поставленный на «путь свободен», и тихо падавший снег. «Все еще ничего и никого», — думала она… и чувствовали, вероятно, все остальные. Вздохи паровоза, стук колес, подползавшая змея, гигантские кольца которой назывались вагонами, еще никогда с такой силой не выражали стихийной мощи мирового исторического поворота, как сегодня и здесь. Великая тишина, стоявшая вокруг кирпичного строения, в котором находилось маленькое общество, подчеркивала значение этих минут. Все надеялись, что только по техническим причинам исторический поезд еще находится где-то между стенами сосен и елей, на гладких, неповрежденных рельсах. Ведь существовали, несомненно, и враги этих вестников мира, правда, не по сю сторону окопов и проволочных заграждений, а по другую. Но они, эти враги, офицерщина, свита царя или Керенского, в состоянии лишь посылать сюда свои бессильные проклятия. Другу Софи, Бертину, и самой Софи, так хорошо понимающей, и чувствующей его горячее, взволнованное сердце, нужно только запастись терпением — той спокойной выдержкой, которой они научились за годы войны. Софи, глубоко вздохнув, мысленно прикрикнула на себя: «Смотри не утрать ее в последнюю минуту!»