Затонувший ковчег
Шрифт:
— Что с тобой случилось? — спросил он неуверенно психолога, когда они остались одни.
— Все, что говорит Учитель, — правда, — ответил тот, прямо глядя Колдаеву в глаза. — Он на самом деле Христос, сын Бога Живаго.
Своего крещения скульптор ждал с той же нетерпеливостью, страхом и счастьем, с каким беременная женщина ждет рождения ребенка. Предстоящее таинство было для него тем, что он называл вдохновением гения: одиночество, ледок самопожертвования и самоотречения, который окутывает каждого подлинного художника. Он был убежден, что сможет вылепить задуманную скульптуру, но, когда заветный день был назначен, Колдаев ощутил неожиданное беспокойство. Это было похоже на то чувство, которое испытывает человек в последние часы перед долгой дорогой. Накануне его потянуло на волю. Покидать общину без благословения никому не разрешалось, но по праву бывшего домовладельца Колдаев пользовался некоторыми льготами. Он вышел на улицу уже в изрядно позабытый им город. Стояла осень, один из последних ее погожих деньков, какие бывают перед холодами. Он
— Не узнаешь?
Рыжеволосая девица с чувственными губами вызывающе и дерзко смотрела на него.
— Что ж в гости-то больше не зовешь?
Колдаев вспомнил, как год назад эта девица сидела, развалившись в его кресле, так что были видны ее черные шелковые трусики, и пила водку. За год она стала еще распутнее.
— Ты грязна, — произнес он с отвращением.
— Скажите пожалуйста, чистый какой! А помнишь, ты просил меня найти ту девку с вокзала?
Что-то забытое шевельнулось в его душе.
— Ты знаешь, где она?
— Знаю. Но скажу только у себя дома. Да не бойся ты меня. Малохольный какой-то.
Судя по всему, девица не слишком бедствовала. Она снимала трехкомнатную квартиру на Большой Пушкарской, но выглядела квартира довольно странно. Вдоль стен стояли штативы, висели осветительные лампы, а в каждой комнате было по кровати.
— Что у тебя здесь? Притон?
— Студия, — сказала она коротко.
На кровати валялось несколько фотографий. Они поразили его невероятной грубостью и бесстыдством. Совокупляющиеся пары, свальный грех, ласкающие друг друга женщины, целующиеся мужчины. По сравнению с этой продукцией то, что делал некогда гроссмейстер Ордена эротоманов, выглядело невинной забавой. Девица меж тем прикатила сервировочный столик с водкой и закусками и села напротив скульптора. Ее красивые, чуть раскосые глаза смотрели насмешливо и вызывающе, и некогда уверенный в себе, покоривший стольких женщин ваятель почувствовал себя растерянным и смущенным. Он боялся этой женщины подростковым страхом. Она угадывала его состояние, и робость скульптора забавляла и возбуждала ее.
— Выпьем? — предложила девица, наливая ему вместительную рюмку, больше подошедшую бы для вина, чем для водки.
— Мне нельзя, — произнес он неуверенно. — Где та девушка?
— Выпьешь — скажу.
То, что пить после стольких месяцев воздержания ему не следовало, он понял сразу же. Оглашенного накрыло горячей волной, и все поплыло у него перед глазами.
— Где она? — повторил он, тяжело ворочая языком.
— За богатого старичка замуж вышла.
— Врешь!
Девица порылась в ящике и протянула ему фотографию: его стыдливая натурщица стояла рядом с высоким бровастым стариком, чем-то похожим на сановника екатерининских времен.
— Откуда это у тебя?
— Хозяин в загсе подрабатывал, пока здесь дело не открыл.
— Значит, с ней теперь все? — пробормотал скульптор тупо.
— А я тебе ее не заменю? — усмехнулась рыжеволосая и подтолкнула своего безвольного гостя к кровати, служившей сценой для съемок.
Домой Колдаев вернулся поздней ночью. За несколько часов погода переменилась. Нанесло тучи, холодный и сильный северный ветер продувал прямые переулки, как аэродинамическую трубу. Скульптора мутило, била дрожь и мучило то же странное состояние душевного отравления, что испытал он, вернувшись от Бориса Филипповича в самый первый раз. Ему было страшно вспомнить о том, как он перечеркнул одним махом все, к чему шел целый год, и еще страшнее подумать, как он расскажет или, напротив, утаит случившееся от наставника и что ждет его теперь дальше: изгнание, проклятие, вечный позор или гибель? По дороге он купил на Кировском бутылку водки и у себя в келье открыл ее и жадно стал пить. Его уже не сшибало теперь, напротив, он как будто не пьянел, а трезвел. Из глубины затравленного сознания к нему стал возвращаться рассудок. Последние несколько месяцев жизни показались мутным сном, и чем больше он пил, тем нелепее и бессвязнее этот сон становился. Вдруг ему почудилось, что из сауны, которую Божественный Искупитель приспособил под крещальню, доносятся необычные звуки. Любопытство и хмель подхлестнули художника. Он спустился в подвал и приоткрыл окошко, через которое раньше фотографировал знаменитых женщин. В сауне находились одни лишь апостолы. В руках они держали свечи, и освещенные пламенем лица были видны необыкновенно отчетливо. Эти лица Колдаева испугали: обычно ко всему равнодушные и отрешенные, они выглядели восторженно и как будто сияли, но в их восторге и молитвенном экстазе ему почудилось что-то неприятное. Водка ли
— С ним нельзя дальше тянуть. Он неустойчив. — Он узнал голос психолога. — Ломай дверь. Я окрещу его сейчас же.
Колдаев подошел к окну и дернул раму. Она поддалась, но так громко, что треск раздался по всему дому. На улице шел первый снег — мокрые и крупные хлопья ложились на крыши и мостовые, залепляли фонари и глаза редких прохожих. В соседних комнатах зажегся свет и зазвучали голоса. Скульптор перекинулся через подоконник и, цепляясь за водосточную трубу, стал спускаться. К нему подбежал Борис Филиппович и со всего маху ритуальным ножом ударил по пальцам. Колдаев заорал и полетел вниз.
— Не давайте ему уйти!
Было невыносимо больно, но он собрал все силы и, не оглядываясь, побежал по метельному городу. Фигуры в белых балахонах его преследовали, но сильный снег спас беглеца. Апостолы потеряли его в проходных дворах. Но Колдаев продолжал бежать. Жуткий звериный страх гнал его по городу, где всего несколько часов назад он ностальгически гулял и удивлялся случившимся переменам. Но теперь он не видел ничего. Он бежал и бежал, спрятав под куртку кровоточащие пальцы. Одному Богу ведомо, откуда было у него столько сил, чтобы миновать всю Петроградскую сторону, пересечь Неву и Невский проспект. Наконец, в глухом дворе в дальней части Грибоедовского канала он упал в сугроб и забылся.
Ранним утром, убирая свежевыпавший снег, Илья Петрович наткнулся на пьяного. Добрый дворник отвел его в комнату и уложил спать на своей кровати. Пьянчужка беспокойно ворочался, вскрикивал и бредил, взмахивая большими руками. «Ишь ты, прямо дирижер какой-то», — подумал директор и ушел мести двор. Когда он вернулся, гость сидел у окна и тоскливо смотрел в никуда.
— Выпить нету? — спросил он хрипло.
Дворник покачал головой.
— Не держу.
— Может, сходишь?
Илье Петровичу слишком хорошо было самому известно то роковое состояние, когда все вокруг не в милость. Он постучался к своей работодательнице и спросил у нее бутылку водки. Раздобревшая Катерина нахмурилась, но поллитровку достала.
Дрожащими руками директорский гость попытался сорвать крышку, пальцы его не слушались.
— Ты что же это, даже бутылку открыть не можешь? — усмехнулся Илья Петрович и осекся — пальцы у пьяницы распухли и побагровели. Хозяин торопливо открыл бутылку сам, чтобы загладить неловкость, и старое полузабытое движение рук напомнило ему о долгих таежных ночах. У него заныло сердце, и подумалось, что те годы, даже самые угарные из них, были все же лучшими в его жизни. Мужичок меж тем быстро выпил, перевел дух и усмехнулся:
— Со всеми ты такой?
— Со всеми, — пробормотал лирически Илья Петрович, которому враз вспомнились Алешка Цыганов, звезды, огибаловские ракеты, шорох в эфире, австралийские радиолюбители, снег, белые ночи, добрые старухи из «Сорок второго», очереди, талоны, — и первый раз за все это время Илью Петровича потянуло в тайгу. Он хотел плеснуть и себе, но удержался. Мужичок допил бутылку и ушел, но в последующие дни Илья Петрович не раз мысленно к нему возвращался: как он, где, под каким забором валяется пьяный и не замерз ли вовсе? Зима настала суровая, морозная, каких давно уже в Питере не было. Отвыкшие от холода горожане с покрытыми изморозью волосами, усами, бородами, шарфами двигались по улицам, окутанные дымкой своего дыхания. Через Неву ходили пешком, сонное солнце, пробивая студеное марево, лениво скользило по краю небосвода, и Илье Петровичу вспоминались заснеженный лес, звериные следы и охотничьи тропы. Странно было представить, что с его отъездом все это не исчезло, по-прежнему курится дымок над избами и на широких лыжах ходят по лесу мужики с ружьями, ночуют у нодьи, пьют чай и бездумно глядят на огонь. Столько месяцев он был свободен от этих воспоминаний, но теперь они обступили его, как призраки, и первый раз директор задумался об отъезде. Его обморочная любовь к Петербургу схлынула столь же стремительно, как и пришла.