Затонувший ковчег
Шрифт:
— Вот, — выдохнул именинник и бережно опустил Машу возле крыльца. — Надо показать ее врачу.
— Морошка где? — подозрительно спросила Шура и поджала губы.
Отвезти Машу в медпункт или вызвать врача оказалось невозможным, поскольку узкоколейка во многих местах была повреждена, а линии связи и электропередач нарушены. Но ни в какой помощи девочка не нуждалась. Хотя от красавицы сосны, под которой пряталась от грозы Маша, остался один обугленный ствол и мох вокруг не рос еще очень долго, а земля почему-то выглядела как будто вскопанной, отроковица была цела и невредима. Директор школы, чувствуя свою ответственность за происшедшее и радуясь возможности продемонстрировать ученикам редкое физическое явление, весьма популярно объяснил, что заряд был, вероятно, не слишком сильным и сразу ушел в землю, и лишний раз напомнил ребятишкам, что, если их застигнет гроза, ни в коем случае нельзя становиться под одинокие высокие деревья. Выжженный мох вокруг сгоревшего дерева вряд ли говорил в пользу директорской гипотезы, но спорить с ним никто не стал. Илью Петровича в «Сорок втором» уважали, и авторитет его сомнению не подлежал. Однако с той поры иные особо чувствительные старухи стали улавливать в последней Шуриной дочке какую-то избранность. На что была она избрана, кем и для какой цели — все это было и странно, и неясно, во всяком случае, никаких людей, отмеченных святостью, в ее роду не было, а о благочестии родителей и вовсе говорить не приходилось. Но в отличие от просвещенного директора им хорошо было известно, что просто так молния в человека не попадает, и независимо от того, погибнет он или нет, сие
Полмесяца спустя в самый праздник Преображения, особо почитаемый в наших северных землях, в «Сорок второй» прибежали пастухи и сказали, что из Бухары вышел крестный ход и направился к поверженному древу. Новость эта облетела и всполошила поселок, и в первую очередь его женскую половину. Побросав домашние дела, старушки, молодухи и женщины средних лет отправились на мшину. Следом за ними потянулись мужики, прихватив закуску и водку, ибо праздник на то и праздник, чтобы пить не просто так, а по достойному поводу. Численность поселковых была не меньше, чем скитских, так что у сгоревшей сосны сошлось больше сотни человек и мшина издали напоминала народное гулянье в предвкушении занятного зрелища. А поглазеть было на что: первый раз за долгие годы заточения таинственная Бухара, о которой столько было разговоров и слухов и так мало достоверно известного, вышла за ограду и явила себя миру. Роковое место встречи находилось на полпути между Бухарой и «Сорок вторым» и прозывалось «Большим мхом». Когда-то здесь стоял лес, но теперь от него осталась лишь заболоченная вырубка, пересеченная полусгнившими лежневками. На них в изобилии росла лесная ягода, начиная с морошки и заканчивая клюквой. Это было самое близкое к жилью ягодное угодье, и во избежание недоразумений оно было поделено на две половины: леспромхозовскую и скитскую. Граница между ними проходила как раз через то место, где возвышалась до последнего августа чудом уцелевшая от топора красавица сосна.
Бухаряне шли торжественно и неспешно. Только к полудню процессия с хоругвями, иконами, крестом вышла из леса и стала спускаться с гряды. Впереди шествовали старец Вассиан и иные белобородые красивые старики, за ними мужчины помоложе, подростки мужеского полу, следом старухи, женщины средних лет, молодицы в белых платках и нарядных одеждах, дети, и все они стройно и истово пели. Иные из леспромхозовских женок заохали, стали кланяться и падать на колени, осуждая тех, кто выказывать свои чувства прилюдно стеснялся или же чувств таких не испытывал. Но большинство, что делать и как вести себя, не знало и попросту выбрало местечко в некотором отдалении. У сосны крестный ход остановился. Бухаряне встали полукругом, отдельно женщины, отдельно мужчины, и начали служить благодарственный молебен своей мученице за чудесное избавление отроковицы Марии. Служили долго и обстоятельно. Народ утомился и начал здесь же праздновать на свой лад, кое-кто из мужичков отошел в сторонку и неспешно закурил, пошла по рукам бутылка, послышались матерные переборы, на охальников шикали, но без успеха — среди зрителей началась перебранка, молодежь расшумелась, и мирские парни начали жадно разглядывать скитских дев, а леспромхозовские девицы глупо хихикать и строить глазки всем подряд. Бухаряне, однако, не обращали на эти шуточки внимания и не делали никаких попыток отогнать нечестивцев. Постепенно большая часть пришедших потеряла интерес и к сосне, и к молящимся, но к тому моменту, когда наиболее легкомысленные готовы были повернуть к дому и продолжать пьянствовать по избам, началось самое удивительное. Белобородый старец взял лопату и принялся копать. По толпе пронесся ропот, затем стало тихо, и тишина эта показалась странной при таком стечении народа — слышна была только лопата. Копал Вассиан недолго. Старца сменили мужчины помоложе, не прошло и получаса, как из скудной земли извлекли нечто, завернутое в промасленную холщовую ткань. Когда ткань развернули, то оказалось, что под нею скрывается довольно большой продолговатый ящик. Он напоминал по форме гроб и был чудесно изукрашен по сторонам изображениями святых. Ковчег открыли, бухаряне как по команде попадали ниц, и поверх их поверженных спин приблизившиеся зрители увидели человеческие останки. Одна из конечностей была зажата капканом. Мигом исчезли бутылки и стаканы, стихли шуточки и затушены были все сигареты. Теперь уже и верующие, и неверующие, потомки раскольников и переселенцев, коммунисты и передовики производства — весь «Сорок второй», пораженный, стоял и молчал. Старец облобызал мощи и бережно закрыл ковчег. После новых томительных песнопений, во время которых никто не двинулся с места, крестный ход потянулся длинной вереницей на древнее кладбище. Прочий же народ в безмолвии разошелся по домам, и в этот день пили в поселке меньше обычного. Не было ни пьяных драк, ни скандалов, коими, как правило, заканчивались все большие и малые революционные и церковные празднества. Машу Цыганову и ее непутевую мамашу со всех сторон обступили сведущие старухи: — Богом твоя девка отмечена. Уберегла ее Евстольюшка, смиловалась и взяла под свой покров. Отдай девку в скит. Отмолит грехи твои. — Ну вот еще! — фыркнула Шура, но под сердцем у нее недобро засосало, и перемешались в голове странное позднее зачатие, свинья Машка, дитя не тронувшая, молния эта. Все же по-крестьянски расчетливая Цыганиха заколебалась, что будет выгоднее: лишние килограммы грибов и ягод или же душевное спасение? И выбор остановила на мирском, рассудив, что о душе можно будет позаботиться позднее. Однако Машина жизнь переменилась, к ней ходили теперь всякий раз, когда случалась большая или маленькая беда, и она почувствовала себя в родном поселке непривычно и не знала, что отвечать просившим о помощи людям. А так как церкви в «Сорок втором» не было и некому было разъяснить темным бабкам их суеверие, строго по-пастырски отчитать и наложить епитимью, за дело взялся давний и заклятый оппонент Бухары, уже много лет в одиночку с ней воюющий, — директор леспромхозовской школы Илья Петрович. Тот самый, кому выпало быть свидетелем чуда и который в день обретения мощей неожиданно почувствовал себя совершенно здоровым.
Илья Петрович был, вероятно, единственным на весь «Сорок второй» человеком, приехавшим в поселок добровольно. Выпускник московского пединститута, он сам выбрал отдаленную школу, где имелась вакансия учителя физики. По приезде оказалось, что не заняты также вакансии других учителей-предметников и директора. Молодому педагогу предложили временно сделаться местным Ломоносовым и целиком возглавить обучение в школе. Илья Петрович взвалил эту ношу и уже семь лет ее на себе волок. К той поре, когда произошла история с Машей Цыгановой, директору было чуть больше тридцати, но выглядел он старше своих лет, быть может, потому что одиноко и нелюдимо жил на казенной квартире при школе. Широкоплечий, рослый, но как-то неладно скроенный, он внешне напоминал скульптуру, которую попытался высечь из цельной каменной глыбы незадачливый мастер. Тесал, тесал, да, так и не доделав или отчаявшись обработать неподатливый материал, бросил как есть. Директор вел жизнь, совершенно недоступную пониманию посельчан. Он не пил водку, не курил и не ругался матом, но зато выписывал массу журналов и газет, о которых в «Сорок втором» не слышали, а когда ездил в район, то привозил оттуда всякий раз несметное количество книг. Известно было также хотя Илья Петрович факт этот не афишировал и даже как будто немножко стеснялся, но в маленьком поселке попробуй что-нибудь скрой — что время от времени отсылал он в редакции московских и ленинградских журналов объемные бандероли и некоторое время спустя получал в
Председатель поссовета — хохол-западенец из бывших бендеровцев, застрявший в этих краях после отсидки и избранный на высокую должность благодаря тому обстоятельству, что никого менее пьющего подыскать не смогли, — прикрыл дверь и сказал буквально следующее: — Илля Петровычу, та не чипайте вы их.
— Это еще почему?
— Воны дуже добри працивныкы.
— Значит, вам всего дороже план ваш?! — воскликнул Илья Петрович так, что слышно было на всем этаже. — А какой ценой вы этого добиваетесь, вы подумали?
— Бачыте, Илля Петровычу, — ответил председатель осторожно. — Вы людына нова и трошки не розумиетеся. Мы тут живемо, як на острови. Кругом дыбри ат бездорижжя, телефон обризаты як пыты даты. Багато наших жителив колышни заключонни. Колы щось станеться, мы з вами перши до них побижимо. Бухара це наш оплот, и сварытыся з нею мы не можемо. Та й старець там, повим вам, дуже цикава людына. Не пудло бы було вам з ным познайомытыся.
— Это еще зачем? — обиженно сказал самолюбивый педагог. — Да я ему руки не подам.
— Ну це вже як вы захочете, хоч щодо Вассияна, вин разумный и нас з вамы за пояс заткне.
— Что ж у него тогда дети в школу не ходят, если он такой умный?
— А нащо им, по совисти сказаты, школа? Чому треба, вин их и так навчить.
— Да как вы так можете рассуждать?
— Илля Петровычу, Илля Петровычу, — вздохнул председатель, наливая ему и себе по стопочке. — Молоди вы и життя не знаете.
— Я не пью, — встрял директор.
— Так я й кажу, що не знаете. Давайте так ся договоримо: воны наших дитей не чипають, а вы их не чипайте.
— С каких это пор дети стали на наших и ненаших делиться?
— Ну вот что, товарищ директор, — сказал председатель, переходя на чистейшую российскую мову, — вы эту демагогию оставьте. Мы вас очень ценим, но, если не нравятся наши порядки, задерживать вас никто не станет.
Были у бухарян и другие защитники. Порой из Москвы или Ленинграда приезжали экспедиции с бородатыми мужами и совсем молоденькими девочками, пытались купить книги и иконы, записать песни, предания или молитвы этих реликтовых людей. Им предлагали большие деньги, давили на честолюбие, но все точно так же было тщетно. Бухара наглухо закрывала двери, старец отказывался даже встречаться с учеными. Экспедиции уезжали ни с чем, а на следующий год опять приезжали. Иногда случались накладки, и в поселке сталкивались сразу две поисковые группы. Они долго препирались, кто из них имеет право на обследование Бухары, потрясали бумагами и межуниверситетскими договорами, но поскольку скит находился на стыке двух районов, то споры оканчивались так же безрезультатно, как и сами экспедиции. Илью Петровича этот интерес раздражал. Чудилось ему, что это лишь укрепляет тщеславных бухарян в их исключительности и избранности, и подмывало его попенять всем кандидатам и докторам наук, фольклористам, лингвистам, этнографам, историкам, религиоведам и музыковедам, что о старине они думают, а жизнь людей, которые годами от обыкновенной культуры отрезаны и не виноваты в том, что родились не в Москве, не в Ленинграде и даже не в Тамбове, никого не заботит. Жалуются на то, что леспромхозовские парни к студенткам пристают, чуть ли не охраны себе требуют, а чтобы лекцию прочитать — не допросишься. У них одно на уме — Бухара, все ходят да восхищаются, как это сохранились, как пережили, не пропали, но ничего, кроме научного эгоизма, директор в этом не видел и всякий раз возражал против того, чтобы экспедиции селились в пустующей летом школе — наиболее приспособленном для этого месте. Ученая братия неприязни выпускника московского института не понимала, жаловалась на него в поссовет, но попытки переубедить директора ни к чему не приводили. Только однажды разговорился Илья Петрович с помятым лысоватым мужичком-социологом, занимавшимся проблемами закрытых групп, и то потому, что социологию за современную науку признавал, находя в ней практическую пользу и желая посоветоваться со знающим человеком, как бы ключик к сектантам подобрать и хотя бы детишек оттуда вывести.
— А стоит ли? — спросил коротышка социолог, снисходительно подняв глаза на директора.
— То есть как это? — опешил Илья Петрович.
— Что вы им, молодой человек, взамен предложите? Вы нахватались по верхам в институте своем и думаете, что научить их чему-то можете?
— Я на это по-другому смотрю, — отрывисто сказал директор.
— А позвольте спросить: вот сколько лет вы здесь уже живете, а что о них знаете?
— Какое это имеет значение?
— Эх, молодой человек, молодой человек! Как же, не зная броду, в эту воду лезть? Думаете, там все так просто? Здешняя община особенная. Нигде, ни в России, ни в мире, ничего похожего на Бухару нет и не было. Они ведь не старообрядцы, как некоторые считают.
— А кто же тогда? — удивился директор.
— Не знаю. Но у староверов наших при всем их эсхатологизме своя богатейшая и, увы, кажется, подошедшая к концу история была. А здесь как будто истории или, лучше сказать, эволюции не было вообще. Точно кто-то остановил время, чтобы сберечь все, как есть, затолкнул их в эту Бухару и не выпускает. Как заповедано им было, так они и живут — с жесткой дисциплиной, боязнью ослушаться наставника, подчинением, страхом.
— А местная власть их поддерживает, — с горечью отозвался Илья Петрович.