«Затоваренная бочкотара» Василия Аксенова. Комментарий
Шрифт:
…и, конечно, по-человечески его можно понять, но мне от этого не легче. – Перекличка с мотивами Глеба Шустикова и Ирины. Ср. «Сева Антонов мускулюс глютеус качает – его можно понять» (3-й сон Глеба, стр. 47). «Оставь ее, Глеб <…> Ее тоже можно понять» (Ирина – Глебу о Романтике, стр. 27).
Единственный сон Степаниды Ефимовны одновременен с третьими снами остальных героев и носит их характерные черты. Как вся третья серия сновидений, он полон напряженной борьбы. Демонический, неотразимо привлекательный игрец с самого начала ухватил Степаниду за подол и за «косу девичью» и пытается подчинить ее своей власти. Сопротивление жертвы, хотя и упорное, нарочито двусмысленно, пронизано эротическим томлением. В конце эпизода воля Степаниды окончательно сломлена. Прощаясь со спутниками, взывая к ним (типичный момент всех третьих снов), прощаясь и со ставшей любезной ее сердцу бочкотарой, Степанида бродит по полю, послушно собирая волшебные
Внезапно злые чары рассеиваются. По росистой траве движется Хороший Человек – «Блаженный Лыцарь <…> научный, вдумчивый» (стр. 55), т. е. воплощение того рационального и общественно-полезного начала, которому внештатный лаборант принадлежит светлой, свободной от наваждений гранью своей личности. Он ведет за ручку рогатого жука фотоплексируса, отлов которого был желанной целью Степаниды. Ср. финал 3-го сна Ирины, где Хороший Человек – Глеб ведет на цепочке укрощенных им львят-школьников. Другие переклички со снами других героев: «Блаженный Лыцарь» – «сошлись три рыцаря» (3-й сон Вадима); «научный» – Наука (сны Глеба и Ирины).
В напевной речи, снах и наваждениях Степаниды несомненно ощущается стилистика народных поверий, магических обрядов, заговоров, выкликаний (мы видели, что ею в какой-то мере окрашены и сны старика Моченкина). Примеры отчасти сходного стиля дают нам сказки Ремизова, где для разного рода мелких бесов («ведьмаков») типично палить друг в друга фейерверками прозвищ, приказаний, несвязных экзотических слов, порой через дефис и в рифму: «Чучело-чумичело-гороховая-куличина, подай челнок, заметай шесток!» («Зайка», 1905; Ремизов 2000: 76, 77) – ср. в ЗБ: «Ох, бабушка-красавочка, лаборант внештатный!… Закручу тебя, бабулька, бульки, яйки, млеко, бутербротер, танцем-шманцем огневым, заграмоничным! Будешь пышка молодой, дорогой гроссмуттер! Вуаля! <…> А ну-ка, бабка-красавка-плутовка, вари мне суп! Мой хотель покушать, зюппе дритте нахтигаль» [26] . Образы фантастических существ у Ремизова имеют общие черты со Степанидиным игрецом: «Лежит-валяется, брюшко себе лапкой почесывает, – брюшко у нее [ «Костромы»] мяконькое, переливается» («Кострома», 1906; Ремизов 2000: 13) – ср. в ЗБ: «игрец молоденькай, пузатенькай <…> телесами задрожал сочными <…> глаз охальный, пузик красненькай»;и ранее: «шляпочка красненькая, сапог модельный, пузик кругленький, оченно интересный»(стр. 43). Игры ремизовской «Костромы» с лесными «зверюшками» – из одного репертуара с поведением игреца: «Щекочет, целует, козочку делает, усиком водит, бодает, сама поддается, – попалась!» (Ремизов 2000: 15) – ср. в ЗБ: «Заиграл игрец <…> тычет пальцем костяным мне по темечку, щакотит – жизни хочет лишить – ай тю-тю!»;и ранее: «А ну как щекотать начнет, да как запляшет, да зенками огневыми как заиграет…»(стр. 43).
26
«Зюппе дритте нахтигаль» – по ритму и последнему слову кажется отголоском граммофонной песенки 1920-х годов «Liebe Kleine Nachtigall…» (ее можно слышать, например, в последней части фильма Р.В. Фасбиндера «Берлин, Александерплатц» (1980)).
Степанидин «игрец» – фигура, конечно, демоническая: по свидетельству автора, в некоторых районах Рязанской области говорят «игрец (в смысле: черт) тебя возьми». Большой интерес представляет макаронический язык аксеновского игреца с его немецкоязычными элементами: «зюппе дритте нахтигаль», «гроссмуттер», «бутербротер». Более того, в речи игреца проскальзывают мотивы более давней эпохи, а именно характерные интонации и словечки немецкого оккупанта, приказывающего русской крестьянке готовить ему обед: «булька, яйки, млеко», «мой хотель покушать». Лексика эта типична для обличительных изображений насильника-фашиста в советской литературе о войне; что здесь налицо именно реминисценции Великой Отечественной войны, автор подтвердил в интервью с комментатором.
Спрашивается, чему служат в тематическом замысле повести эти «германизмы» Степанидиного игреца? Здесь могут помочь некоторые другие вещи Аксенова, в особенности драма «Цапля» (о которой см. во Вводной заметке к настоящим комментариям), где выведена зловещая парочка – престарелые Цинтия и Кларенс Ганнергейт, персонажи демонической, подземной и лесной природы. В авторских ремарках эти двое, а также их дружок, советский администратор по имени Кампанеец, суммарно называются «чертями». Все трое – своего рода мелкие бесы, заискивающие, хитрые и подлые, по-чертовски пошлые, без конца строящие козни позитивным героям. Фигуры Ганнергейтов нарочито космополитичны, речь их состоит из фантастической смеси ломаных языков – русского, английского, польского, латышского, французского и особенно немецкого: «Гут абенд. Эврисинг из окей? <…> Драй рубло, господин сторож», «Душа просиль музик <…> Яволь, хер оберет», «Айн штюк мауэр, уолл, стена…» (Аксенов 2003: 605, 622, 667)
Среди других особенностей четы Ганнергейт характерна их разделяемая Кампанейцем ностальгическая тяга к эпохе полнокровного тоталитаризма, к его «высокой классике» – к тридцатым-сороковым годам и военному времени. Для всех троих чертей эта страшная пора – предмет сентиментальных вздохов:
ЦИНТИЯ. О, какой время хэв бин тогда, эти драйциге яарес! Я обожаль бонбон «Мишка на севере»! Большой балет! Жизель! Светомаскировка! Я имель один мальчуган аус люфтваффе, он имел постоятельство возиль мне розес, тюльпанес, а на обратном пути опускаль нах Поланд свой фугас. <…>
КЛАРЕНС. <…> какое было время, эти фирциге яарес… Вторая мировая война! (Плачет, уткнувшись в свою рацию.)
<…>
СТЕПАНИДА [Кампанейцу]: <…> А ведь сколько говорил об идейной цельности! О нравственной чистоте! О сороковых! О тридцатых!
(Аксенов 2003: 623, 645, 647)
Можно видеть, что в умиленных воспоминаниях мелких бесов нацистские и советские мотивы перемешаны: тут и балет Большого театра и зашторенная от немецких налетов Москва, тут же и роман Цинтии с германским летчиком, летающим бомбить Польшу [27] . В ретроспективе прошедшая война героизируется всеми тремя чертями суммарно, без четкой дифференциации противников и событий. Так, подчеркнуто синтетична солдатская песня «Вторая мировая война» («Над статуями над римскими <…> Песня ласточкой летит…», сцена 7), где слиты в один образ разные войны ХХ века, включая империалистическую и вьетнамскую, а шаг нацистской солдатни по Европе следует ритму популярной в 1940-е годы советской песни («Над полями да над чистыми / Месяц птицею летит…»; см.: Аксенов 2003: 645–646). Вначале недоверчивый к Ганнергейтам как бывшим фашистам, коммунист Кампанеец признает их за своих, лишь только выясняется их дьявольская природа (сцена 2, «Шаг»). На почве общих дорогих воспоминаний у чертей разных национальностей развивается общность стиля и лексикона («геноссе», «камрад» в речи Кампанейца). Из общей памяти троих всплывают панегирики Сталину («Споем же, товарищи, песню о самом большом садоводе…»; Аксенов 2003: 624) и советские шлягеры предвоенных лет («Бомбовозы везут! / Огнеметы метут! Проползают тяжелые танки!..»), окрашиваясь кое-где немецкими словами («кунштюк») и элементами новейшей сентиментальности эпохи «оттепели» (Аксенов 2003: 643–644).
27
Для этих странных сочетаний можно, конечно, найти и реалистические мотивировки, такие как прошлое Ганнергейтов (которые, судя по даваемым в пьесе намекам, вели в Советском Союзе шпионскую работу) или период альянса Сталина и Гитлера в 1939–1941 годах, когда Цинтия предположительно могла в Москве встречаться с немецким летчиком, и т. п. Но эти обстоятельства второстепенны, важной же является глубинная неразличимость германского фашизма и сталинизма в поэтической системе пьесы.
Фрагменты комментария (отрывки из «Вводной заметки» и «Комментариев к снам») публиковались в журнале «Новое литературное обозрение» (2009. № 99. С. 155–164).
Степанида, таким образом, принадлежит к тому же поколению, что и старик Моченкин. В них обоих теплится та же ностальгия по обветшалому сталинизму тридцатых – сороковых годов, в их речах различимы одни и те же вздохи и всхлипывания по нему, хотя и в до неузнаваемости вырожденных, далеко разошедшихся формах.
Разумеется, тройка чертей в «Цапле» – это лишь вырожденный, ослабленный (и, в аксеновском понимании, обреченный) последыш той формации, о которой они с такой грустью вспоминают. Эта преемственность выражена вполне ясно в стихотворных пассажах «от автора», как, например: «Так из отъявленных садистов, из бесовщины прежних дней мы вырастили гедонистов, распаренных блажных чертей. <…> Приветствуем Земли вращенье, и со-вращение Луны, и мелкое очертененье геройской в прошлом сатаны» (сцена 6, «Наш дядя»; Аксенов 2003: 633–634).
В этой конвергенции разноязычных и разновременных чертей узнается прием, знакомый по другим аксеновским вещам, – частичное совпадение внешне различных, но глубинно сходных фигур, их просвечивание друг сквозь друга, узнаваемость одних в других (см.: ЗБ, «Ожог»). В данном случае подобное размывание границ применяется к персонажам, репрезентирующим два главных воплощения тоталитаризма. С точки зрения типологии исторических формаций, их вражда случайна и неважна: перед нами тот уровень поэтического обобщения, на котором сталинизм и нацизм выступают как две разные ипостаси единого грандиозного зла, постигшего человечество в середине двадцатого столетия.
В свете сказанного «германизмы» Степанидиного игреца естественно понимать как отголоски той же классической, «железной» фазы тоталитаризма, по которой совместно с Кампанейцем ностальгически вздыхает чета Ганнергейт. Как мы знаем, у каждого из персонажей ЗБ есть свой демонический преследователь, и довольно естественно, что у пожилой Степаниды он уходит корнями в более ранние времена, чем у молодых героев, и несет на себе их отсвет. Верно, что в изображении игреца представлена только фашистская ипостась («млеко, яйки» и т. п.), но, как мы видим, в более развернутом варианте последняя составляет единое семантическое поле с ипостасью сталинистской и непринужденно с нею сливается.