Зелёная ночь
Шрифт:
Шахин-эфенди настолько устал за последние два дня от всех тревог и волнений, что лишь сейчас начал по-настоящему ощущать всю горечь поражения.
— Как, каким образом?.. — спросил он безнадёжным тоном. — Где армия? Где силы, организация, деньги?
Неджиб схватил его за плечи и начал трясти.
— Да ты совсем одурел, мой Доган-бей!.. Тебе же говорю, не две армии, а два народа будут сражаться! Когда это случится? Рано об этом говорить. Через год... два... пять, кто знает... пока будут существовать эти народы. И та нация, которая окажется более могущественной, более сильной, та и разобьёт другую... В один прекрасный
На этот раз Шахин ничего не ответил, он сидел, молча опустив голову.
— И ещё, опять же по моему разумению, конечно, — продолжал Неджиб. — В этой борьбе два фронта и два рода обязанностей: или на фронте, с оружием в руках нападать на врага и силой отбирать у него захваченные города, или же, оставшись в тылу, спасать наших братьев-соотечественников, наши учреждения, наш язык, наконец, наше собственное существование... Вот с таким расчётом я и предпочёл остаться в тылу. Буду пока заниматься своим делом.
Шахин-эфенди рассеянно улыбнулся.
— Ну что ж, Неджиб, ты отчасти прав, кое в чём я могу согласиться с тобой. Только сомневаюсь, чтобы такой неуравновешенный человек, как ты, мог согласовывать мысли свои с поступками... Откуда нам знать, что будет с нами, что произойдёт в Сарыова. Не опрокинут ли все твои расчёты какие-нибудь непредвиденные события? Ты человек вспыльчивый. Боюсь, не сможешь ты совладать с собой. Видишь, что наделал наш Расим, а уж какой был смирный. Ах, Неджиб, лучше бы ты ушёл из города.
Инженер, смеясь, похлопал Шахина по спине.
— Да ты меня вовсе не понял, Доган-бей, словно уж я не знаю, что я за человек.
Неджиб рассказал о том, как Эйюб-ходжа договорился с греками.
С утра пораньше ходжа явился к греческому командованию во главе делегации софт и от имени улемов, которые всегда были недовольны притеснениями со стороны прежних властей, выразил свое уважение и покорность. Командующий в ответ заявил, что греческое правительство будет справедливо и милостиво к новым подданным, в особенности к улемам, и что мусульманскому населению предоставлена полная свобода в отправлении религиозных обрядов...
Передавая подробности этого торга, Неджиб смеялся.
— Я должен тоже кое в чём покаяться, Неджиб,— нерешительно произнёс Шахин.— Знаешь, я так же жалок и низок, как и Эйюб-ходжа. Вот, погляди... Завтра я обмотаю голову чалмой и буду произносить проповеди в соборной мечети.
Шахин бросил бумагу на стол прямо посреди чертежей и планов. Он отвернулся, уставился в окно, как будто стесняясь встретиться взглядом с Неджибом, и нехотя стал рассказывать о вызове в участок.
Выслушав его, Неджиб проговорил:
— Эй, Доган-бей, да ты и впрямь стыдишься. А ведь это дело вполне совпадает с моими взглядами... Тебе поручают духовное руководство, будешь командовать народом! Не всем, но частью... Так чего ж ты ещё хочешь? О господи, брось плакаться и причитать, совсем ты не смалодушничал. Хоть теперь и оккупация, от Эйюба-ходжи всякого можно ждать, он в покое нас не оставит, так что твоя бумага — охранная грамота для нас... И к тому же, друг мой, ты ведь не будешь говорить что-либо противоречащее
Начало смеркаться. Считая за лучшее не появляться в позднее время на улице, Шахин распрощался с другом и отправился домой.
Будь Шахин-эфенди человеком религиозным, он, может быть, уверовал бы, что удостоверение проповедника ниспослано ему самим господом богом.
В ту ночь, совсем уже поздно, греческие солдаты окружили школу Эмирдэдэ, обыскали дом снизу доверху, обшарили все закоулки и особенно комнату Расима, где забрали все бумаги, затем пригласили Шахина-эфенди следовать за ними в участок.
Шахин-эфенди надел чалму. Как раз перед сном он провозился с этой чалмой, тщательно приготавливая её и не зная, огорчаться ему или же радоваться. Сунув в карман бумагу с печатью — своё новое удостоверение, он вышел на улицу.
В участке долго допрашивали Шахина-эфенди. Больше всего полицейских интересовали подробности частной жизни Расима. И хотя Шахину не терпелось узнать об участи своего несчастного друга, он всё же сохранял спокойствие и говорил чрезвычайно осторожно. Даже когда сказали, что Расим погиб вместе с другими повстанцами, Шахин сдержался, не закричал, даже нашёл в себе силы пожать плечами и, пытаясь казаться равнодушным, выдавил:
— Что ж, получил по заслугам...
Кто знает, сколько бы его мучили за то, что он был начальником Расима, его другом и наставником. Но случилось чудо: благодаря чалме, и в особенности удостоверению, которое было у него теперь на руках, к утру его отпустили. Он возвращался из участка домой, еле волоча ноги. Сердце его обливалось кровью.
Смерть Расима была первой великой потерей в его жизни.
Только вслед за первой утратой очень скоро последовали и другие. Партизанский отряд в тридцать человек, созданный усилиями Расима, попытался напасть на греков, но в первой же стычке был разгромлен. Из этой горсточки отважных людей большая часть во главе с Расимом геройски погибла в бою, а кое-кто, ещё хуже того, попал в руки врага. И лишь пяти-шести партизанам, как говорили, удалось спастись под покровом темноты. Среди убитых были жители Сарыова, которых Шахин знал очень хорошо. Но сильнее всего его потрясла смерть комиссара более трагическая, чем гибель Расима.
Кязыма-эфенди, раненного в плечо и ногу, взяли в плен. И, несмотря на кровоточащие раны, беднягу связали по рукам и ногам и бросили в палатку, где он провалялся в страшных мучениях всю ночь.
Из-за полицейского мундира греки считали Кязыма главарем мятежников. Испугавшись, что он умрёт своей смертью, они на рассвете расстреляли комиссара.
В ответ на выступление повстанцев греки усилили репрессии против жителей города, против родственников и знакомых убитых и особенно скрывшихся партизан; они совершали налёты на их дома под предлогом поисков opyжия. На улице по самым незначительным причинам задерживали людей совершенно невиновных. С каждым днём росло количество арестованных на основании ложных доносов, клеветнических заявлений...