Земля от пустыни Син
Шрифт:
Сегодня принято есть латкес — картофельные оладьи. Он их так любит. И приготовить их совсем нетрудно. Но Лене не до этого: она вернется от Лёли поздно, и ему придется коротать вечер в одиночестве…
Всеволод Наумович произносит благословенную молитву (шмоне эсре), потом добавляет в ней благодарственную. Произносить их правильно его научили в синагоге. В детстве Всеволод Наумович слышал все эти молитвы от деда, когда тот молился дома, повернувшись спиной к ним и уйдя в себя. С дедом он ходил в синагогу в детстве, это он тоже хорошо помнит. Но потом никогда больше там не бывал. Иногда, очень редко, кто-нибудь из родственников
На идиш он с юности выучил, как любила повторять мать, «тридцать слов людоедки Эллочки». Но зато как умело он ими пользовался, когда нужно было сказать что-то с шиком! В то время это был особый сленг золотой молодежи. А еще блатные песенки одесской толкучки! Как пел их Илюшка! Сколько они их знали! Обычно начинал Илюшка:
— Раз пошли на дело я и Рабинович…
Сева тут же подхватывал:
— Рабинович стрельнуть захотел…
Сева любил подмурлыкивать их и дома, прекрасно зная, что раздражает этим отца. Но ему было плевать: он отстаивал свое право на выбор!..
Всеволод Наумович попал в синагогу опять лишь много-много лет спустя: что-то вдруг неудержимо потянуло туда.
Стоял конец апреля, теплый, солнечный день, когда он отправился в Архипов переулок.
Был первый день Пасхи. Вечереющие лучи опускались все ниже, ниже, мягко золотя фасады домов.
Всеволод Наумович медленно шел в горку, издали разглядывая толпу, которая собралась перед входом. Сколько же молодых там было, с радостными, светлыми лицами! Он пробирался сквозь плотно стоявших людей, то и дело оглядываясь направо и налево, на эти красивые, счастливые лица с энергичным блеском в глазах: как много, оказывается, он уже прожил! Как далеко по времени его молодость!..
Он раздал милостыню просившим — каждому, как положено, и вошел в храм.
Внутри все было ярко освещено, было светло, празднично, легко дышалось, и он вдруг ощутил необыкновенное волнение, даже слезы навернулись на глаза. Сколько же здесь людей, почитающих традиции, уважающих Веру, пришедших сюда с надеждой, что обретут понимание, любовь и поддержку! «И сказал Господь Моисею и Аарону: месяц сей да будет у вас началом месяцев» — неожиданно вспомнились ему слова.
Он прошел вперед и сел в первом ряду.
Началось богослужение.
«Барух ата адонай! Боже, Ты мой Господин!» — зазвучала и вознеслась вверх молитва Тому, кто создал этот мир и каждый день благословляет всех живущих в нем на благородные дела. И молитва отозвалась в сердце, зазвенела струна и продолжала звенеть во все время, пока он находился в храме.
Раввин, повернувшись к свитку Торы, читал из книги Исход — это Всеволод Наумович помнил.
Он старался узнавать слова, которые слышал в детстве, понять их смысл, его губы непроизвольно шевелились, повторяя их за раввином. Он первый раз в жизни молился! Это получилось само собой — из глубины вылилось, светлые праздничные, неведомые ему до того слова вдруг родились, и губы шептали их… и шептали…
С того дня ему стали приходить приглашения, и теперь он регулярно посещает синагогу.
Он понял, что неправильно жил, не нуждаясь в
«Каждый еврей — бедный или богатый, здоровый или больной, неженатый или обремененный многочисленной семьей — обязан ежедневно изучать Тору. Для этого он должен установить для себя определенное время днем и ночью, как сказано: „Изучай ее (Тору) днем и ночью“».
И он начал с изучения Торы, данной Богом только одному народу, ибо соблюдая Закон Торы, он выполняет обязательства всего еврейского народа.
Он делает это каждый день, так, как их учат: каждый день он прочитывает ту часть книги Тегилим, которая относится к сегодняшнему дню месяца; каждый день учит по одной главе, хотя и не все слова понимает; даже идя куда-то, он повторяет слова Торы и размышляет над ними, взвешивает свои поступки. Он установил для себя определенный режим: он обращается к Торе только тогда, когда он один, чтобы ничто не мешало.
Всеволод Наумович тяжело поднимается с кресла. Он задремал, кажется? И сам не заметил. Он подходит к окну, отдергивает штору, устало смотрит на тусклое солнце. Оно наконец пробило серую тяжелую завесу, из которой утром вместо снега сыпалась мелкая дождевая труха, и стоит желтым невзрачным пятном над крышей противоположного дома. Слякоть теперь в декабре вместо снежных сугробов, грязь плюется из-под ног. На минуту ему представляется каток, яркие фонари, музыка, толпа, которая мчится под эту музыку вперед по кругу на «гагах», и он вместе с ней, и рядом — кто? Не вспомнить теперь… Какая-то девчонка из их класса…
Низкий зимний луч нехотя проникает в комнату, косо повисает на стене и медленно сползает вниз. Сколько же это времени? — спохватывается Всеволод Наумович. В квартире глухая тишина. А где же Ира с ребенком? — встревожено соображает он. Должна уже давно быть дома.
Всеволод Наумович выходит в прихожую: кажется, никого нет. Он без стука открывает дверь в комнату Глеба — пустота… Где же они? Он звонит Лене.
— Что ты меня отрываешь от дела? — недовольно произносит ее голос на другом конце провода. — Ира еще неделю назад сказала, что к родителям на эти выходные поедет.
— А Глеб?
— Что — Глеб? На работе Глеб, придет вечером. Если тебе нечем заняться, телевизор смотри.
В трубке короткие гудки.
Всеволод Наумович, шаркая шлепанцами на всю квартиру, возвращается в комнату. Уже время обеда, но есть совсем не хочется — в последнее время у него нет аппетита, а во рту стоит горечь. Может, и от лекарств это все…
Он несколько минут сидит молча, глядя бездумно в окно на медленно приближающиеся ранние сумерки.
Даже звонить некому теперь: единственный друг Илья несколько лет назад скончался в психушке. Он и тогда, в молодости, если чувствовал приближение приступа депрессии, звонил и просил отвезти его в больницу. И он, Сева, вез его в «Кащенко» — так ее называли, и всем всё понятно было. С годами болезнь обострилась, и Илья уже не выходил оттуда…