Земная печаль
Шрифт:
Мы сели на скамеечку. Деревья вокруг стояли — черные; и несколько переулков, сходившихся к скверу, были безлюдны: город спал, и его каменный сон был жуток. Темные дуновения налетали откуда-то сверху.
Тот же сквер. Я оглянулся на церковь. Что она там чернеет, многодумная, закутанная в ночные одежды? Не подслушиваем ли мы тут кого?
Мы молчали тоже. Потом Алексей встал.
— Пойдем.
Мы обошли вокруг церкви. Густая темная трава росла за оградой; у паперти, у старой, коричнево–черной иконы, краснела лампадка. Веночек полузасохших цветов висел над ней.
— Как я устал, — говорит Алексей, — даже идти тяжело.
Мы подымаемся с усилием по лестнице. Наверху, у себя в комнате, Алексей покорно снимает ветхую серую куртку со стоячим воротником, трет лоб, что-то мучительное появляется в его взгляде; жалобно бьются жилки на висках, — мелкие, утомленные жилки. Но он смирен, медленно он раздевается и ложится в постель. Я шагаю. Он закрыт одеялом до подбородка, и ноги его торчат прямо и неподвижно.
— В одну из таких пустых ночей я и умру.
Это верно, ночь пуста. Не знаю почему, но она пустая ночь. Но отчего он не боится?
— Алексей, ты веришь в то, что будешь жить и дальше?
— Не знаю. Да мне и так не страшно.
Не страшно! И правда, ему не страшно.
Выхожу на балкон. Сумрак редеет и как будто колышется. Небо стоит над нами, над городом и надо всем миром. Что оно стоит там, что слушает наш разговор? Дальнее, глубокое небо, в котором тонем все мы: но молчит и слушает.
Верно: Алексей так больше и не встал. Что-то сдвинулось в нем навсегда в ту ночь; какая-то упорная сила с тех пор безостановочно, почти вежливо, вела его к концу. Конечно, его лечили, конечно, боролись, но было ясно, что все должны молчать.
Дремлю в кресле у Алексеевой постели. Вдруг просыпаюсь. Ночь, второй час.
— Алексей!
Молчит. Дверь на балкон отворена, оттуда тянет зарей.
— Алексей!
Опять молчит; странно, мне не страшно. Беру его за руку. О–о, как холодна! Значит, конец, замолк.
Да, так было. Он затих и умер. А я никого не позвал. Я запер дверь на ключ и до утра сидел с ним, с усопшим Алексеем.
Тихо звучала в небе заря, внимательная, нежная заря. Ночь смолкает; неопределенный свет в комнатах через шторы.
Я плакал и целовал его руку, но почему-то мои слезы не были кровавы и больны, и то, что случилось с Алексеем, в сознании моем не была смерть. Я не знал, что это было; я ничего не знал, ни о чем не думал, но в то же время и глубоко знал, что Алексей неприступен.
Светлело. Бледно–зеленые тона тянулись по небу, свежело слегка. Легкий и покойный лежит Алексей на кровати.
Я стою перед ним. Он лежит молчаливо, мой тихий, нежный друг!
Дни потом были странны, единственны. Стоял гроб в моей квартире, скромные монашки из монастыря читали поочередно высокими, монотонными голосами.
Но солнце к вечеру и небо — по–прежнему были золотисты и прозрачны; в балконную дверь виднелся четырехугольник света с темными липами и крестами церкви на нем; я не помню отчаяния в своем
Помню монастырь, где его хоронили; далекий, прилетающий из-за города, с реки и вольных полей, ветер, вечерние солнечные лучи. Тихий звон на колокольнях, белые соборы, бледно–голубая с золотом живопись; безбрежный шум ветра в липах на монастырском кладбище.
Висят в небе серовато–молочные купола, чернеют гладкие памятники и кресты внизу; белые ангелы распростерли крылья и замерли. На могиле Алексея крест и лампадка; я сижу на скамеечке у могилы, мне хочется плакать, но плакать сладко и светло, мечтать…
В эти дни, просыпаясь беспричинно ночью, я неизменно вспоминаю Алексея, я брожу по комнатам, мне снова хочется туда, к его могиле, я выхожу на балкон и долго гляжу на небо: жду зари и знаю, что вечером буду там: это мое паломничество, смешное, никому не нужное, да, никому не нужное, кроме меня самого.
Так идет время, — спокойное, славное время. Его ход усыпителен и чарующ. В сердце светит свеча любви, и ветер все так же ровно гуляет под липами, над золотыми крестами на кладбище.
Вот вечер за городом. Уединенная дача в березовом лесу; с полукруглого балкона недалеко внизу я вижу озеро; оно лежит меж чистых, нежно–белых стволов берез. Дом полон гостей, шумят, ходят вокруг, а озеро лежит немое и бледное; бессолнечный, неветреный день, облака перламутровы; крупными массами они застыли в озере, и если пристально глядеть туда, начинает казаться, что выйдешь куда-то насквозь, глаз тонет в этом зеркале.
Сзади в комнатах играют и поют. Ходят — молодые студенты и девушки в светлых платьях, — светлее облаков в озере. Поют и смеются. Вероятно, они чувствуют присутствие белых берез, глубокого озера, или знают, кто со мною, они ходят, играют и поют по-особенному.
Внизу, как говорят, детский приют–дача. Все время я слышу ровный, однообразный шелест тихих голосов — должно быть, необыкновенно смирные дети. Вот они уходят на прогулку; все они пяти—семи лет, одеты в голубенькие, желтенькие и белые платьица. Не торопясь, бредя вереницами, они удаляются среди берез по дорожке вдоль озера; вдруг вспыхивают отдельные вскрики, как звуки славных бубенчиков, но вот они все дальше и дальше, милые, нежные цветы.
Голоса сзади тоже смолкают; все собираются в лес. Это хорошо, пусть идут, радостный молодой воздух девичьих платьев, свежести и любви, веявший сегодня весь день, уплывает с ними в глубь леса. А уж сумерки близки, и белые березы сонны–сонны. Подозрительная тишина. Кто-то ткет паутины среди этих белых берез, а озеро околдовывает и тянет. Взор в нем, в нем далеко, и деревья вокруг как будто слегка заволакиваются той нежной паутиной; сладкая боль плывет в сердце из озера, из тех далей в воде, что уводят неизвестно куда; из тех зеркальных туманов; в них растаял облик моего друга, но они видны вон там. Качайтесь, качайтесь сонные березы, дремли душа сладко, люби…