Земная печаль
Шрифт:
— Я ушла не потому. Я тете говорила.
— Ну, знаю, знаю.
Анна устало села на край ванны.
— Я ничего против вас сделать не хотела…
— Ах, что тут сказать… ты молодая девушка, он и всегда девушкам нравился.
Матвей Мартыныч говорил быстро, смесь волнения, грусти и почти даже восторга сквозила на его простом лице — он действительно рад был встретить Анну, это она чувствовала.
— Ладно, ладно, — говорил впопыхах, — эту ванную мы сейчас на мои санки, я коня повертаю, что тут поделаешь, я тебя у Машистово вполне доставлю.
И
Матвей Мартыныч посадил Анну на облучок, сам шел рядом и все держал ее руку. Он был очень взволнован. Говорил торопливо, маленькие его глазки сверкали, иногда видела в них Анна, глядевшая пристально и внимательно, даже нечто похожее на слезу.
— Я без тебя совсем соскучился… даже я не думал, что так привязалси… Я все хожу, все по свиньям хожу, и все думаю: где-то моя Анночка? Ну, конечно, я понимаю… А я хожу по свиньям, то я и думаю: почему она не меня любит?
Анна усмехнулась.
— Что вы говорите… Что бы это было, дядя! Уж и теперь Марта…
— Ну, конечное дело, Марточка моя супруга, я ведь и не говорю, я честный латыш, всегда был честный, а все ж таки в голове мысли…
— Мысли надо гнать, — сказала Анна. — Мало ли у кого какие мысли.
Марья Михайловна сидела в столовой у стола. Анна за самоваром. В окне бледно синели сумерки. Дальние снега смывались в них и как бы таяли.
От самоварного пара окно стал слегка запотевать. Угли краснели сквозь решеточку медного поддувала.
Передав чашку Марье Михайловне, Анна правой рукой взяла со стола большой конверт, повертела его, опять положила. Глаза ее были красны.
— Этот пакет пришел третьего дня. Все тут и валяется. Знаете, что в нем?
Марья Михайловна подняла глаза.
— Нет.
— Тульская консистория извещает Аркадия Ивановича, что развод окончен.
Она чуть–чуть усмехнулась.
— Мы могли бы теперь обвенчаться.
Она зажгла спичку, закурила, минуту помолчала. Огонек отсвечивал в углах глаз, где остановилось по слезе.
— Я давно чувствовала… а когда вы велели его остричь, и совсем поняла. Он для меня стриженый стал немножко другим… вроде какого-то бедного татарина. Я все на него смотрела и думала: «Это вот он и есть, Аркаша, кого люблю».
Она встала, подошла к полуоткрытой двери, прислушалась. В доме было тихо. Но особая, нечеловеческая тишина шла из этой комнаты.
Анна вернулась.
— Он был со мной как ласков! Знаете, по ночам, когда так ужасно задыхался… несмотря на эти ванны! — я ему растирала грудь, спину… будто легче становилось. Он все мне руку целовал, и так глядел на меня… Еще третьего дня, я подошла, он взял мою руку, поднес к глазам, стал по векам водить. Что это он хотел выразить? А мне сказал, тихо, но внятно: «Я очень рад, что ты здесь со мною. Я… тебя, — Анн$ запнулась, — очень люблю».
— Слава богу, что вы могли
— Да. Я и всегда с ним буду… Да, он еще говорил, раза два, знаете, его любимое, он и здоровый это повторял нередко: «Не судите, да не судимы будете». Он все считал себя большим грешником, и что его пожалеть надо.
Вошла Арина.
— Ну что, Анна Ивановна, я Семену говорю: дядя Семен, там сосна-то у вас срезана и досточки напилены, попроси мужичков, поклонись, что, мол, уступите нам для гробика. Он хоть барин длинный был, на него, конечно, доска идет порядочная, да ведь и сосенка-то из ейного же сада. Понятно, сад теперь обчественный, а вы, мол, все-таки уважьте. Ну, ничего, уважили. Дядя Семен гробок ладит. Даже завтра пойдут могилу рыть.
— Его не только ваши, а и по округе мужики любили, — сказала Марья Михайловна. — Все жалеют.
— А чего он злого делал? За что его не любить? Настоящий барин, видный…
Арина слегка сапнула носом.
— Раньше своих лет скончались.
Анна встала, направилась в его комнату. Арина кивнула на нее.
— Ну, как же так не убиваться… Жениться хотел, честь честью…
Анна довольно долго побыла там. Когда возвратилась, в столовой было почти темно. Самовар скупо бурлил. Краснели его угольки.
— Я опять у вас переночую, — сказала Марья Михайловна.
— Благодарю вас.
И они провели вместе этот зимний вечер. В комнате Аркадия Иваныча зажглись две свечи, а они долго сидели в той же столовой, затопив голландку и не зажигая огня. Анна не закрывала дверец печки, и веселый, красно–золотой огонь танцевал, прыгал по поленьям, дрожал пятнами по железному листу, по полу, обоям. Говорили мало. Обменивались несколькими словами. Вспоминали ушедшие мелочи.
Взошел месяц. Его светлые ковры, полные легкого дыма, легли из окна, медленно переползали по полу, одели угол стола, спустились по ножкам, подбирались к шахматному столику в простенке.
Около полуночи Марья Михайловна объявила, что пора спать.
— Вам надо именно заснуть, — сказала она Анне.
Потом обняла ее, прижалась полной щекой к ее шее, шепнула:
— Я знаю, я все знаю… Все-таки надо силы беречь. Я вам дам снотворного.
— Хорошо, — покорно ответила Анна. — Но перед сном мне хочется пройтись. Я вернусь скоро.
И, надев шубейку, вышла в сени.
Дверь, как и тогда, когда впервые, с чемоданчиком, вошла она в этот дом, была незаперта. Но теперь это не удивило и не огорчило ее.
Она пошла по дорожке, протоптанной в саду по тому краю, откуда снег сдувало, его было тут немного. Слабо, но таинственно гудели березы, окаймлявшие четырехугольник фруктового сада. Анна дошла до конца. Дальше начиналось поле с дорогою у самой канавы.
Тусклое поле сияло, мрело в бледно–опаловом свете. Месяц в радужном кольце недосягаемо бежал за облаками.
Было тихо. Лишь собака очень, очень далеко, точно с того света, глухо лаяла. Ясно виднелся парк Серебряного и лес направо.